Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Николай Алексеев снова истолковал мои неопределенные действия так, как ему хотелось. И панибратски похлопал меня по плечу.

— Вот и славно, Андрей. Поезжай на Ольхон. По приезде, если выполнишь, как надо, задание, получишь гонорар, кстати, визитку возьми. — Протянул мне невзрачный, серой бумаги прямоугольник. — Если что, сразу звони, помогу. — Пожал мне руку. — Удачи!

Он ушел догонять золотое губернаторское трио, которое уже разместилась в длинном, как индейское каноэ, заокеанском авто. А я остался стоять, растерянный, с рукой, будто обгаженной или будто я соплю ею смахнул с лестничных перил в чужом зассанном подъезде… Визитку сунул в задний карман.

Подошел

Гриша Сергеев.

— Что за человек?

Я усмехнулся. Вот я сейчас возьму и всю правду ему выложу. Еще чего не хватало.

— Так, знакомый один.

— Ну, Андрей, у тебя и знакомые… — сказал художник с некоторой даже завистью.

А я убрал наконец руку за спину. Надо бы вымыть ее с мылом.

На площадке между тем продолжился съемочный процесс, ненадолго прерванный вмешательством зеленой поросли региональной российской власти. Впрочем, я тоже про папашкин рейтинг что-то слышал, по центральному каналу, кстати. Так что, может, и не региональной, а федеральной в перспективе…

Ветеринара, смущенного после лапанья лихих охранничков, под руки подвели к стойкой лошади, и он без жалости вкатил ей лошадиную дозу успокоительного. Что ее не успокоило. Во всяком случае, на ногах она продолжала стоять — на четырех ей все-таки легче, чем нам на двух…

Я так и не узнал, чем завершилось это тотальное издевательство над животным, Григорий увел меня в дом-музей. Привезли кровать, и, подозреваю, рязанский реквизитор Вася к этому делу был непричастен. У него было алиби. Подойдя к крыльцу, мы услышали нестройное вокальное трио:

По улице ходила Большая Крокодила, Она, она Зеленая была!

— Откуда сей хор народных инструментов имени Пятницкого? — поинтересовался Григорий Сергеев.

— «Мосфильмовцы» отдыхают, — пояснил я, — в будке.

Вовремя они запели, я за них порадовался. Чуть бы раньше, и точно нарвались бы на неприятности регионального, а то и федерального уровня.

В двери музея мы с Гришей вошли под ударный второй куплет антикварной песни:

Увидела француза И хвать его за пузо! Она, она Голодная была!!!

ГЛАВА 38

Изумруды и жемчуга

Русская ли народная песня мне подняла настроение? К слову, не только его. Или двести пятьдесят граммов водки московского разлива подействовали как виагра? Не знаю, но я снова полюбил человечество, и особенно женскую его половину. Которую… которую… Ах, не было у меня слов, одно только желание распирало меня как изнутри, так и снаружи во вполне определенном месте. Хотелось молиться на женщину, пасть к ее ногам, припасть меж ног… Много чего хотелось, что можно называть по-разному, но суть — одна. Брать и отдавать одновременно, то есть боготворить, то есть любить, то есть иметь, в конце концов!

Вот только не говорите мне о высоком и низком, о дозволенном и недозволенном, о возможном и запретном. Чушь. В любви все дозволено, все возможно, все высоко! Запреты наложены целомудренными кастратами и расчетливыми евнухами. Отринь их!

Любая любовь — благо.

Любая любовь — тайный смысл человеческого существования и прижизненный пропуск на небеса. А тайный, потому что не прятал его Творец, на виду

оставил — разумейте. Но человек в потайных местах его ищет, да все не там, не там…

Не любивший — убог и ограничен. Кем бы он ни был.

Иммануил Кант, бесспорно, величайший мыслитель среди смертных, сказал на склоне лет: «…очень рад, что избежал механических телесных движений, лишенных метафизического смысла…»

Мне по-человечески жаль кенигсбергского старца. Проглядел, не ощутил, не прочувствовал… или попросту не мог? Не знаю. Но где еще искать метафизику, как не в «механических телесных движениях»? Не в сексуальной близости? Не в любви?

Метафизика ею не ограничивается, но любовь, в том числе телесная, дверь в нее, не минуя которую в гулкие, темные коридоры ее подземелий ходу смертному нет.

Любовь — отмычка к любому замку, подъемный мост любого замка.

Аминь.

Мы с Григорием поднялись на второй этаж дома-музея. В комнате, смежной с той, в которой предполагались послеобеденные съемки, я увидел Жоан Каро и Анну Ананьеву. И подумал: почему чертова наша мораль противоречит нашим желаниям? Почему я должен выбирать одну из двух, если мне нравятся обе? Каждая по-своему. По-настоящему.

И я пошел навстречу с улыбкой, предназначенной обеим разом и каждой в отдельности. Я развел руки в стороны, и места бы в моих объятиях хватило не только им, всем женщинам Земли. Но Анна осталась стоять, потупив взор, сжала в руках карандаш, смяла блокнот. Одна только Жоан, молодая, улыбающаяся, с яркими изумрудами вместо глаз, будто подсвеченными изнутри, шагнула мне навстречу. Обняла порывисто, прижалась тесно, а потом, уже в объятиях, подняла глаза и посмотрела. Ах, как посмотрела! И глазки влажные, блестящие, и плечи чуть подрагивают…

— Андрэ…

О майн гот!

Ну чего тянуть? Чего ждать? Может быть, не будет у моря хорошей погоды уже никогда? Слышите? Никогда! Слово-то какое страшное, безнадежное…

Только здесь и сейчас! На привезенной только что, несобранной кровати, на коробках этих картонных, на матраце, запакованном в плотный целлофан, на паркетном полу музея, на земле, на облаках!

Жоан Каро, Анна Ананьева, темноволосая девушка с видеокамерой, раскосыми глазами и примесью азиатской крови, мужиковатая гримерша из Москвы, лошадиный тренер из Нормандии и даже переводчица Катерина из загробного мира… все, все, все!

И чего, черт возьми, бояться? Это же естественный процесс, свойственный человеческому организму, как необходимость есть, дышать, жить и умирать. Ну же! Ну!

Я услышал рядом тактичный кашель и поднял голову. Это Григорий. Я прочитал недоумение и немой вопрос в его округлившихся глазах.

Да, Гриша, да! Она моя. Я люблю Жоан. Я желаю Жоан. Я всегда буду любить ее и желать, покуда жив, покуда жива Жоан!

— Кровать надо собрать, Андрей. Обед скоро, а потом съемки.

— Соберем, Гриша, успеем.

А потом я услышал «цок-цок-цок» по паркетному полу острыми каблучками-копытцами. Это Анна покидала помещение. Я успел увидеть, обернувшись, только ее прямую спину в дверном проеме. Хлопнула дверь. С треском. На месте, где она раньше стояла, остались лежать на полу смятый блокнот и сломанный пополам карандаш. У Анны сильные руки, переломить его не просто…

Жоан Каро лопотала что-то на своем неземном, французском, развалившись вальяжно на антикварном венском стуле. Миша Овсянников в обморок бы упал, увидев, как Жоан на стуле вертится, как он шатается и жалобно поскрипывает… Миши близко не было. К счастью для его здоровья.

Поделиться с друзьями: