Астра
Шрифт:
Степан к мачехе Мирре относился с трепетом умиления, как к высшему существу, словно тайно оказывал почести герцогине, проживающей инкогнито. Их встречи сами по себе были таинственны. Они тихо о чем-то беседовали на кухне, Мирра – лицом к застекленной двери, Степан – спиной, словно бы между ними рос заговор. Иван Чашников нервничал, когда приходил старший сын, ведь у него с ним тоже была своя тайна, связанная с космосом. После Степанова полета в космос встречи с отцом стали немногословны. Отец переживал, что Степан выносит жизнь словно бы за борт, но замечаний, по крайней мере в глаза, почти не делал. Похоже было, что Степа секретно отказался от какого-либо наследства, от какого-либо первородства, это подкашивало отца. Рома ревновал, Марина относилась к шептаниям матери и старшего, в общем-то стороннего брата надменно.
Открытой
Грудь приспущена, как траурное знамя.
Они поселились в селе Горбыли среди голубого ситца заплатанных на черную живую нитку по красной замше берез в развалюхе-избе, доставшейся Астре от ее куковавшей двоюродной бабушки. Избушка провалилась боком в черную смородину и пялилась в нее бельмом слухового окна.
Удивительно, что Челноки, где стояла похожая, как сестра, избенка Чашниковых, отстояли от Горбылей всего на двенадцать километров. Это, конечно, посчитали заведомым знаком.
Мечты сбылись. Прожили тут почти год. И тут чаемое слабоумие Астры обрушилось на Степу стеной. Беременность сошлась в ней со слабоумием, оказавшимся не мифом. Степа судорожно писал в избушке и на окружающем пленэре картины одну за другой. Нарисовал портрет беременной Астры, смотрящей из косого окна. Астра то зачем-то учила испанский язык, то расписывала плафоны от старых люстр, откуда-то берущихся на чердаке, то разделочные доски мезенской морковной росписью, а то бралась зачем-то изучать шведский язык. Степан цеплялся за слабоумие, путая, где Астрино слабоумие, а где его собственное, путая шведский учебник с испанским. Слабоумие стало общим. Но и оно больше не помогало. Степан ловил ржавыми прокуренными пальцами лишь холодный березовый воздух.
Суть в том, что его опять поманила к себе Юля Лубина.
Степан всегда приближался к ней лабиринтами. Юля была оборотнем – женщина-утка. Нос загибался утиным клювом, глаза столь живы, что превращение мнилось сию минуту. Путь к Астре был прямой и короткий, как действительно, по ее самозванию, к звезде, и было оттого так же скучно смотреть на нее, как на звезду. А Юля ускользала, зараз выставляла свою небольшую утиную грудь, словно для двойного выстрела. Соски ее словно кровоточили, и хотелось под их тонкой кожей нащупать свою дробь. Правда, сразу же обнаруживаются и раны, и свинцовая дробь, наоборот, в тебе; и сама голова уже у тебя изумрудно-зеленая, как у стылого селезня.
Перед рукоцелованием Астры Юленька вроде как Степана опять бросила, вроде как вернулась к мужу. Но это был новый лабиринт. Степан, выходя с этюдником на осеннюю сушь, ясно различал его изгибы в кленах, пытался вынести их на холст. Но краски стыли, и Чашников плутал в собственном подмалевке.
Степан приезжал в ту же мастерскую Тараса на предмет продажи своих нескольких картин. Тут его Юля выследила.
Оскорбила с ходу и с ходу подчинила опять, завлекла в лабиринт. «Нельзя никогда забывать, что картины все-таки несъедобны», – сказала она ему. «Я не пишу натюрморты», – буркнул беспомощно Степан. «Пишешь», – безапелляционно ответила Юля.
Степан знал, что она напрашивается на матерщину, чтобы так зацепить его намертво. Он увернулся; уехал было обратно в деревню. Но и в избе с Астрой, один глаз которой был серый, а другой наполовину зеленый, с ее плотными, цвета переспевшей вишни волосами апостольником и на шатровой кленовой суши было уже от зияющего лабиринта не уберечься. И потом, действительно, Астра, пусть донельзя преданная и верная, была недосягаема и однообразна, как звезда. А Юля – хоть ускользала и извивалась – вся под рукой.
Степан оставил Астру в избе, заваленную его картинами. Он просто заступил за избяной порог и сразу очутился в зиянии. Звезды назревали в вышине, как капли. Но, не упав, подсыхали еще на небе и светили сухо, отвесно, прямо под ноги.
Степа отъехал в город по тому же безвинному поводу получки за картину. Теперь он увозил на холсте расхлябанную, но верную в каждом гвозде
избу Астры. «Я хочу бытовать в тебе, как в избе», – говорил он Астре недавно. Теперь же сама Астра обитала в избе, а в ней, как в избе, ребенок. Степа всё устроил, подгадал и мог спокойно оступиться в лабиринт, который к тому же как если выведет обратно сюда? По-другому сюда все равно не вернуться.Когда Степан в юности повстречал Юлю Лубину, он решил было бросить летное училище. «Зачем мне космос? Я нашел космос в тебе», – говорил он ей. Она от этих слов изгибалась, забиралась на него – он лежал восторженно навзничь – и падала ему отвесно на лицо губами, клевала мягко утиным носом.
– Мне отец в раннем детстве привез из космоса космос, – рассказывал красавец Степан. – Он, как прилетел, не избавился до конца от невесомости. Невесомость меняет тело и душу необратимо. Сейчас чуть меньше, но раньше казалось, он вот-вот взлетит. Мачеха моя, Мирра Михайловна, всегда, семеня, поспевала за ним, а он не шел, парил. Как ты сейчас на мне, так я сидел на нем, на его золотом от кудряшек животе, упирался ладонями в его сияющую золотым руном грудь, и он передавал мне часть своей невесомости. И я ходил по траве, не чуя ног, и слышал перезвон сфер, ведь его приглушает земное притяжение. Но в двенадцать лет я потерял девственность. Это прижало меня к земле. Я стал рисовать музыку сфер, потому что стал глуше ее слышать. Потом я решил отправиться по примеру отца в космос, чтобы добрать невесомости. Теперь я понял, что в вопросе невесомости клин выбивается клином – ты, уточка, вернула мне ее. Ты взлетела из болота и приземлилась мне на грудь. Зачем мне в космос? Я лучше останусь художником. Меня всегда тянуло рисовать, но я до конца не понимал, что рисовать, маялся. Поэтому и потерял девственность так рано. Мой младший брат думал было в подражание мне тоже стать художником, пошел в мою художественную школу. Ему предложили нарисовать утку, поставили чучело. Он замечательную уточку нарисовал акварелью, живую, дышит каждое перо. И больше в художественную школу ни ногой, пошел в бокс, тоже подражая мне. Но он той уточкой провозвестил о тебе, моя уточка, я не сразу понял, но он своей легкой детской рукой дал мне мой сюжет. И вот ты залетела в мои края. Отказываюсь быть космонавтом.
– Художников, знаешь ли, много, – отвечала ловкая Юля, – а космонавтов единицы. Я ложилась под будущего космонавта, а не под художника.
– Легла под будущего космонавта, а оказалась на достоверном художнике. Разве плохо?
– Неплохо, неплохо. Но… Я думала, ты слетаешь и привезешь мне невесомость. У каждого ведь своя невесомость. Невесомость не может быть из третьих рук. Мужик бабе да, может передать невесомость, для того она под него и ложится – в поисках невесомости. А ты почему-то нашел невесомость во мне. Во мне жажда невесомости, а не сама невесомость.
– Да какая разница? Бабья жажда невесомости и есть сама невесомость, это я тебе, как сын космонавта говорю. Баба ребенка носит, а он в ней невесом, значит, в ней самой источник невесомости.
– Ты хочешь меня обрюхатить, вместо того чтобы лететь в космос? На всем готовеньком решил?
– Я художник, а художнику позволительно на всем готовеньком.
– Правда? – круче нависла Юля.
– Точно, – замер Степан.
Решили сыграть скорую свадьбу. Юле было семнадцать, Степану – девятнадцать. Сестре Марине – шестнадцать, младшему брату Роману – четырнадцать.
Отец Юли заведовал мясокомбинатом. Так и познакомились. Чашников послал Степана за мясом, мясо в сумке вынесла ему Юля.
Отец ее не держал в стороне от бойни за принцессу. С двенадцати лет приучал ее к крови. Она, в окровавленном белом халате на тонкое тельце, хохотала среди мясников, у которых глаза влажнели от умиления, тогда как у бычьих отрубленных голов очи, наоборот, сохли голубой мутью. Маленькая кудрявая девочка с дрожью поднимала огромную тупицу, но била ей метко.
Отец ее был по складу ума философом, оттого и поднялся до директора комбината. Настоящая философия предметна, и надо ее уметь ровно разымать на курдюк и мякоть, учить этому надо с детства. Первые кавалеры изумлялись, что от Юли пахнет бараньей кровью вперемешку с шанелью, сами шалели от этого коктейля и покорно подставляли свои выи под Юлину волю. Но это была слишком легкая жертва. Юле жаждался другой человек, его не было в окружении отца.