Атаманша Степана Разина. «Русская Жанна д’Арк»
Шрифт:
Солнце клонилось к закату. Стало холодно и сыро. Мужики запалили костры, варили кашу, грелись у жаркого пламени. Кое-где еще стучали топоры. Это наиболее охочие до работы мужики спешили достроить себе землянки.
Федор Сидоров, заморенный от парной бани, натертый медом, укутанный в собачий тулуп, лежал на двух составленных рядом лавках и тихо постанывал.
– Ну как, полегчало? – справилась у Федора Алёна.
Федор, тяжело вздохнув, ответил:
– Горит огнем все тело. Жарко! Мочи нет, как печет!
– А ты вот настоечку из трав целебных испей, жар-то и спадет.
Федор жадно припал к глиняной чаше. Напившись, отвалился.
– Охолону малость.
Федор плотнее завернулся в тулуп и забылся. Дыхание его выровнялось.
Алёна тихонько вышла из землянки.
Ах, туманы, вы мои туманушки,
Вы туманы мои непроглядные,
Как печаль-тоска – ненавистные!
Не подняться вам, туманушки,
Со синя моря домой,
Не отстать тебе, кручинушка,
От ретива сердца прочь!
Когда Алёна подошла к костру, мужики сдвинулись, освободив место в центре, как раз напротив певших песню мужиков. Певцов было трое: два молодых парня, а третьему было лет за сорок. Лицом все схожи. «Должно, отец с сыновьями», – решила Алёна.
Ты возьмой, возьмой, туча грозная.
Ты пролей, пролей част-крупен дождичек,
Ты размой, размой земляну тюрьму.
Тюремщики, братцы, разбежалися,
Во темном лесу собиралися,
Во дубравушке, во зеленой
Ночевали добры молодцы.
Под березонькой они становилися,
На восток Богу молилися:
«Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Над горой взойди над высокою,
Над дубравушкой над зеленою,
Над урочищем добра молодца,
Что Степана свет-Тимофеевича,
По прозванию Стеньки Разина.
Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Обогрей ты нас, людей беглых.
Мы не воры, не разбойнички —
Стеньки Разина мы работнички.
Мы веслом махнем – корабль возьмем,
Кистенем махнем – караван собьем,
Мы рукой махнем – девицу возьмем.
– Хороша песня! – нарушил молчание грузный, степенного вида мужик. – За душу берет, а не про нас.
– Как не про нас? – удивленно воскликнул один из певших парней, тот, что помоложе.
– А вот так! Для того ли мы с дубьем поднимались супротив царевых воинов, чтобы нас душегубами звали. Чай, мы не за зипуны головами своими откупаемость, да и баб нам своих достанет. Нет, друже! Нам землицы бы добыть да вздохнуть свободнее. Тут уж не до жиру. Вот ты, – обернулся он к сухощавому, узкогрудому, с проседью в жиденькой клином бороденке мужику, – почто в руки дубину взял?
– Я-то? – оторопело оглядев товарищей, дрогнул голосом мужик.
– Ты, ты!
– У меня причина особая, чего вам до нее. Мне и самому от нее тяжесть великая…
– А ты поделись с нами горем своим, может, и полегчает, а не то в разумение войдем, так и присоветуем что, – тихо, вкрадчивым голосом проронила Алёна.
Мужик, видя вокруг себя участливые лица товарищей, отчаянно махнув рукой, произнес:
– Воля ваша, слушайте, коли сами того захотели. Я отсель недалече, села Пуза жилец. После отца моего, как он преставился, землицы малость осталось. Правда, невесть сколько, но прокорм давала, мы с матушкой не голодовали. Время пришло – оженился. Женку Бог дал ладную, работящую, до любви охочую. Пошли детишки. Первенец-то в радость пришелся, второй дочурка родилась – на счастье, а потом… потом посыпалась детвора без удержу, один за другим. Тут на беду год за годом неурожай. Землица-то и без того истощилась, а тут за все лето ни дождичка. Двое из девяти померли с голодухи, – в горле у мужика запершило, заклекотало, дыхание перехватило. Украдкой смахнув испрошенную слезу, мужик продолжал: – А самый меньшой, Андрейка – такой затейный малец, все гукает да зубки кажет, тож стал хиреть, с голоду пухнуть. Жаль мне стало его. Я в избу-то как войду, он ручонки ко мне тянет, а уж не кричит, а так… постанывает токмо. И решил я подкинуть к кому-нибудь.
В соседнем селе жил дьячок с женкой. Жили они безбедно, но и безрадостно. Вишь-то, детишков им Бог не дал. К нему и понес я Андрюшечку своего. Да каб знать тогда, что на горе себе, на беду понес я мальца. Положил на крылечко, как водится, постучал и бегом от избы. Надо бы мне подождать, поглядеть, как примут мово Андрюшечку, а я не смог. Сердце уж тем истерзал, что сам дитя своего в чужие руки отдаю, а тут еще и смотреть на это… Нет! Не было сил моих на то! Знать, за это-то и покарал меня Господь. На беду мою, не проснулись хозяева, спали крепко. Так и лежал мой Андрюшечка, пока приблудные собаки наскочили да и заели. А поутру дьячок токмо тряпицу, в кою завернул я мальца, на крыльце поднял да и бросил за ненадобностью, да еще крыльцо кровушкой замарано было!..Мужик замолчал. Лицо его болезненно сжалось, мука и страдание отразились в его слезящихся глазах.
– Вот и взял я в руки дубину, чтоб землицы добыть толику, чтоб детишки мои сыты были, чтоб не довелось боле на погосте плакаться.
Помолчав, он продолжал:
– Семь лет прошло с тех пор, как не стало сыночка моего меньшого, а досель казню себя за смерть безвинную, смерть страшную!
Рассказчик смолк. Воцарилось тягостное молчание. Всяко было, всего наслушались и навиделись сидевшие у костра мужики, но слышать от отца такое… никому не приходилось. Каждый сидевший у костра понимал, что не утешение мужику надобно, оно ему не нужно, коли за семь лет он покою не нашел, ему нужно было другое, и это другое он ждал от своих товарищей… и дождался.
– Всяк сам со своим горем горюет, – тихо проронил степенного вида дородный, лобастый, с глубоко посаженными глазами мужик. – У меня тоже свое горе… да и у каждого здесь горе свое. У тебя сын… а у меня сноха руки на себя наложила. Сыну моему старшому в стрельцы идти жребий выпал. Да оно бы и ничего, на год всего кафтан стрелецкий надел, ежели бы не это!.. Как-то пошла Марья – женка значит-то моего сына, на речку, бельишко в воде потрепать, и надо же тому статься, что в ту пору подъехали к месту тому сынки нашего князя коней напоить. Приглянулась Марья княжичам, те ее и умыкнули. Потешились вдосталь да и отпустили. Гордая была Марья, сына моего, должно, крепко любила, потому и жить не захотела такой, – и, опустив голову на грудь, мужик еле слышно закончил, – сынок-то вот должен возвернуться, а я?.. Недоглядел, выходит, за Марьей-то!!! Э-эх!
У костра опять стало тихо. Каждый думал свою думу.
– Может, споем? – предложил кто-то, но его никто не поддержал. После услышанного было не до песен.
Алёна тихонько встала и вернулась в землянку.
Федор не спал. Он сидел на лавке, привалившись спиной к стене, и разговаривал с Матвеем, который расположился напротив атамана и поддакивал ему:
– Да, да, брат Федор! Неправду вывести допрежь всего следует. Неправда, что червь, изгложет изнутри, не узреть!
– О чем это вы? – пытаясь вникнуть в суть разговора, спросила Алёна.
– Я все к тому, – обернулся к ней Федор, – что изветчика на груди у себя пригрели. В совете он, среди атаманов. В самом сердце змея гнездо свила и жалит исподволь. Поспрошать бы всех да с Игната Рогова начать.
– Ты Игната не чапай! – строго приказала Алёна. – Он умнее тебя будет. И от него не укрылось, что неспроста под Саранском вас в засаде ждали, да виду не подал. А почему?
Федор пожал плечами.
– То-то и оно, что он дальше твоего видит. Скоро с ворогом биться, атаманам войско водить, а ты хочешь заронить в их душах неверие в товарищей своих. А изветчика мы отыщем. Атаманы все на глазах. Глядишь, и выдаст кто себя чем-нибудь.
– Так-то оно так, – согласился Федор. – Токмо очень уж обидно, что из-за какой-то гадины муки принял.
В землянку с шумом влетела Ирина. Она бросилась к Алёне и, припав к самому уху подруги, радостно зашептала:
– Поляк возвернулся!
– Где он? – взволнованно воскликнула Алёна.
– В Темникове. Семка Рыхлов мужика с вестью прислал. Сам-то Поляк не смог приехать на засеку, мужику того не ведомо, что за причина в том.
– Случилось что? – донесся из глубины землянки голос Федора.