Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Атланты. Моя кругосветная жизнь
Шрифт:

И здесь, однако, Давид Самойлов со свойственной лишь ему редкой особенностью становится центром общения, создает удивительное литературное силовое поле, в зону действия которого попадали все приезжавшие в Пярну друзья и литераторы. Я в свое время даже придумал выражение «дезоцентрическая система». Поэтому с середины 70-х многие завсегдатаи Опалихи, в том числе и мы, стали наезжать летом в Пярну. Организовывались купания, хотя купаться Самойлов любил не очень, так как после болезни плавал плохо. «Люблю природу, но не люблю стихию», – сказал он как-то. Устраивались разнообразные литературные игры, до которых Дезик был великий охотник. Чего стоит, например, его стихотворная переписка «Из Пярну – в Пярну» с отдыхавшим там в то время Львом Зиновьевичем Копелевым, которому он писал, в частности:

Ты всегда бываешь, Лев, – лев,Не всегда бываешь, Лев, прав.

Вместе с рижским писателем Юрием

Абызовым, своим давним приятелем, Самойлов придумал целую страну – Курзюпию, с историей и, конечно, своей литературой, которую они старательно переводили на русский язык. Был создан также специальный словарь курзюпского языка и ряд курзюпских имен – такие, например, как имена двух сестер – Ссална Ваас и Клална Ваас.

Иногда, в вечернее время, совершались посиделки «на Ганнибаловом валу», крепостной стене старинного города Пернова, возведенной, по преданию, под руководством и по чертежам знаменитого прадеда Пушкина – царского арапа Абрама Петровича Ганнибала, что нашло потом отражение в известной поэме Давида Самойлова «Сон о Ганнибале». Дезик обладал неистощимой мальчишеской фантазией на различного рода выдумки и затеи. Например, надевал шляпу и очки, брал в руки трость и изображал «богатого старика», каким он хотел бы когда-нибудь стать. Или, только что написав песенку на музыку композитора Бориса Чайковского для детской пластинки «Слоненок-турист», собирал вокруг себя детей и взрослых. Все прыгали на одной ноге и дружно распевали вслед за ним: «Цык-цык, цуцик, цыкцык, цуцик».

В те июньские дни, что катились ни шатко ни валко,В ту эпоху, что стала теперь чужая,Давид Самойлов, подвыпив, брал канотье и палку,Старика богатого изображая.Это было в Опалихе, помнится, или в Пярну —Городке, казавшемся иностранным.Он играл старика, который живет шикарноИ красивых женщин водит по ресторанам.Мы приплясывали вокруг на одной ножке,Еще не сменившие водку на кока-колу,Распевая песенку из пластинки с картинкою на обложке,Изображавшей слоненка, идущего в школу.Самойлов не стал стариком, умерев молодым на сцене, —Он остался ребенком, взбалмошным и капризным,И когда в его строчках ищу для себя панацею,Надо мною витает хмельной и веселый призрак.Я и сам сегодня старше его, пожалуй.На могиле Самойлова с вязью латинской камень.Поколение славное кончилось с ОкуджавойВоевавших поэтов, не сделавшихся стариками.Вспоминая песенки, певшиеся когда-то,Подсчитавший свои пенсионные скромные средства,Все горюю о том я, что старость моя не богатаНи осеннею мудростью, ни откровеньями детства.

Шутки Самойлова были неистощимы. Будучи свидетелем в ЗАГСе при моей женитьбе в 1972 году, он сказал: «Алик, я должен преподать тебе основы этики семейных отношений. Жене, конечно, можно и нужно изменять, но есть нравственные нормы, которые переступать нельзя. Например, – ты пришел домой в пять утра. Ну, бывает, – засиделся у приятеля, выпили, ничего. А теперь представь, что ты пришел домой не в пять, а в половине шестого. Это уже совсем другое дело – ты не ночевал дома. Ты понял разницу?» На мое пятидесятилетие он прислал из Пярну стихотворное послание:

Городницкий, – пятьдесятЭто, брат, не фунт изюма.Это, я сказал бы, брат,Основательная сумма.

Юмор не покидал Давида Самойлова даже в самых критических ситуациях. Когда к нему пришел глазной врач накануне операции по снятию катаракты на глазах (прошедшей, к сожалению неудачно), чтобы определить, насколько у больного ослабло зрение, Самойлов заявил: «Понимаете, доктор, – бутылку вижу, а рюмку нет». К женщине-хирургу перед операцией он обратился со стихами:

Роза Александровна, вырежьте мне глаз,Ибо этим глазом я не вижу вас.

Когда я думаю о Самойлове, его облик в моей памяти всегда связан с его домом. В Опалихе или Пярну, но обязательно с домом. В Москве, на Астраханском, у Самойловых была городская квартира, но Дезик ее недолюбливал, бывал в ней недолго, наездом. Просторно он чувствовал себя только в доме. В доме, где плачут или смеются дети, пыхтит и варится что-то на кухне, шумят за столом и спорят наехавшие гости. А на другом столе, в кабинете, ждет начатая рукопись. А за стенами дома лежат подмосковные задымленные снега или шумит неприветливая осенняя Балтика. Не оттого ли образ Дезика легко ассоциируется в моем сознании с образами маститых

мастеров Возрождения, в их шумных итальянских домах, окруженных подмастерьями, учениками, детьми и домочадцами? Помните его «Свободный стих»? Сейчас таких мастеров больше нет. Ушел последний.

Самойлов, вообще, чем дальше, тем больше, не любил большой город с его суетой, беспрерывными телефонными звонками, отсутствием моря или леса и своей постоянной зависимостью от конъюнктуры событий, здесь происходящих, на которые он, как один из первых поэтов, обязательно должен был реагировать. Он ощущал органическую потребность быть подальше от суетной и бестолковой столичной жизни с ее важными на первый взгляд не имеющими отношения к поэзии событиями. К нему полностью могут быть отнесены строки Иосифа Бродского из «Писем римскому другу»:

Если выпало в Империи родиться,То уж лучше жить в провинции, у моря.

Давид Самойлов и жил «в провинции, у моря», найдя наиболее удобную для себя форму внутренней эмиграции. «Я выбрал залив», – пишет он сам о себе. Пожалуй, именно здесь и происходит его главный личностный и поэтический водораздел с Борисом Слуцким. Тот всю жизнь старался быть как можно ближе к центру событий, жадно впитывал в себя все последние новости, стараясь все время быть в курсе происходящего. Его стихи почти всегда неразрывно связаны с конкретными политическими событиями, переживаемыми нашей страной: «В то утро в мавзолее был похоронен Сталин», «Покуда над стихами плачут», «Евреи хлеба не сеют», «Я строю на песке». Эти и многие другие стихи его поражают прицельной точностью беспощадных жестких формулировок, острой актуальностью и незамедлительной быстротой реакции. На этом фоне стихи Давида Самойлова кажутся мягкими, порой совсем неактуальными. В них часто как бы отсутствует личная позиция автора (как, например, в одном из лучших его стихотворений «Пестель, поэт и Анна»). Самойлов избегает жестких форм и формулировок, поэтических силлогизмов, внешней экспрессии стиха. При внимательном чтении, однако, убеждаешься, что поэтическая ткань его стихов гармонична и неразрывна, и негромкие, казалось бы, откровения поражают своей глубиной:

Ах, как я поздно понял,Зачем я существую,Зачем гоняет сердцеПо жилам кровь живую,И что порой напрасноДавал страстям улечься,И что нельзя беречься,И что нельзя беречься.

Или:

Ночь стоит ледяно и сухо,Ночь стоит высоко и звездно, —Не склоняй доверчиво слухаК прозревающим слишком поздно.

Одной из главных особенностей стихов Давида Самойлова является присутствие воздуха в его стихах, ощущение удивительной музыкальной гармонии их звучания. Секрет этого остается непонятным. Это прозрачная пушкинская гармония не «поверяется алгеброй». При всем очевидном несходстве эпох, лексики, судеб и характера поэтических талантов, как это некоторым ни покажется странным, звонкие самойловские стихи более всего сродни пушкинским. Их сближает, помимо прочего, легкость и кажущаяся простота.

Не менее важным параметром, связывающим напрямую поэзию Самойлова с пушкинской, можно считать то постоянное ощущение улыбки, которое присутствует у Самойлова даже в самых серьезных стихах – явление вообще достаточно редкое и потому особенно ценное в русской поэзии: «Все это ясно видел Дибич, но не успел из дома выбечь», или: «По ночам бродил в своей мурмолочке, замерзал и бормотал, – нет, сволочи! Пусть пылится лучше – не отдам». Не говоря уж о таких его поэмах, как «Дон-Жуан» или «Юлий Кломпус». Помню, как после первого прочтения озорной поэмы «Юлий Кломпус» в Москве, куда он привез ее из Пярну, Дезик сказал мне: «Сам не знаю, как она у меня выскочила. Время было самое неподходящее. Понимаешь, Петя болеет, Галя – черная, денег нет, а из меня, как назло, прет эта поэма. Ну что ты будешь делать!» Действительно, по свидетельству Галины Ивановны, «Юлий Кломпус» был написан во время второй Петиной реанимации, когда ночью до приезда реаниматора родители попеременно держали тяжелый водопроводный шланг, из которого наскоро соорудили дыхательную трубку для Пети.

Может быть, именно поэтому Самойлову всю жизнь ближе других оставались светлые, несмотря ни на что, образы гениальных Шуберта и Моцарта: «Шуберт Франц не сочиняет: как поется – так поется». Или: «Но зато – концерт для скрипки и альта!» Солнечная поэтическая натура Давида Самойлова была прямым продолжением его могучего жизнелюбия, побеждающего болезни. Помню, как-то в Пярну его вместе с нами пригласили в «генеральскую» финскую баню, стоявшую на берегу реки. Войдя в роскошный, устланный оленьими шкурами и увешанный рогами и светильниками предбанник, мы обнаружили посреди него огромный стол, уставленный до отказа разнообразными бутылками и закусками. Все, покосившись на стол, прошли дальше в раздевалку, а Дезик сел и сказал: «Я, вообще-то, баню не люблю. Я бы лучше сейчас отдохнул и чего-нибудь выпил».

Поделиться с друзьями: