Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Аваддон-Губитель
Шрифт:

Араухо слушал сосредоточенно и сурово.

— Вопрос для меня не так уж ясен, — возразил он. — Не зря ведь Маркс восхищался писателями типа Бальзака. Такие романы действительно являются свидетельством о своем обществе.

— Романы Кафки не описывают стачки железнодорожников в Праге, однако же они останутся одним из самых глубоких свидетельств о современном человеке. А по-вашему, все его произведения надо было бы сжечь, равно как произведения Лотреамона или Малколма Лаури [146] . В общем так, друзья, я уже сказал, что у меня осталось мало времени, и я не намерен тратить его на эти философские разглагольствования.

146

МалколмЛаури (1909—1957) — канадский писатель.

— Да, я тоже думаю, что мы теряем время попусту, — согласилась Сильвия.

— Я в этом уверен, — сказал Сабато. — Я говорю на эту тему уже не в первый раз, и вижу, что все время повторяются одни и те же аргументы. И не только здесь. Почитайте интервью с Астуриасом [147] .

— О чем?

— О нас, о некоторых аргентинских писателях. Он говорит, что мы не представляем Латинскую Америку. Нечто схожее недавно заявил один североамериканский критик — мол, в Аргентине нет национальной литературы. Ясное дело — цензоров этого сорта смущает

отсутствие выраженного местного колорита, им, видите ли, для выдачи сертификата требуются живописные декорации. Для этих философов негр на банановой плантации реален, а лицеист, размышляющий об одиночестве на буэнос-айресской площади — это анемичная энтелехия. Поверхностное описание такого негра они называют реализмом. Ибо понятие национального связано с величайшей и всегда двусмысленной проблемой реализма. Да уж, реализм… Как морочат нас этим словцом! Если я вижу во сне драконов, то, учитывая полное отсутствие драконов в Аргентине, следует заключить, что мои сны не патриотичны? Надо бы спросить у этого североамериканского критика, неужели отсутствие метафизических китов на территории Соединенных Штатов делают Мелвилла апатридом? Но довольно толковать об этих глупостях, прошу вас! Я сыт ими по горло.

147

АстуриасМигель Анхель (1899—1974) — гватемальский писатель, общественный деятель, дипломат.

Сабато снял очки и провел ладонью по глазам и по лбу, а Сильвия между тем спорила с казаком и с Араухо. Но он их не слышал и не видел. Внезапно он снова заговорил все о том же:

— Глупости эти порождены предположением, будто в конечном счете миссия искусства копировать реальность. Но, внимание! Когда эти люди говорят о реальности, они имеют в виду внешнюю реальность. Другая, внутренняя реальность, как нам известно, пользуется весьма дурной славой. Словом, нас побуждают превратиться в фотографический механизм. Однако тем, кто полагает, будто суть реализма состоит в показе внешнего мира, следует знать, что нынешнее формирование Аргентины на основе европейской эмиграции, ее мощный средний класс, ее индустрия оправдывают существование литературы, не занимающейся банановым империализмом. Но есть и более важные причины, поскольку миссия искусства вовсе не в том, в чем ее видят эти люди. Только наивный человек пытался бы искать документальные данные о сельском хозяйстве в окрестностях Парижа в конце прошлого века на основании некоторых картин Ван Гога. Совершенно очевидно, что искусство это язык более родственный снам и мифам, чем статистике и газетной хронике. Поскольку сон и миф это некая онтофания…

— Онто? Что это? — с испугом воскликнул казак.

— Онтофания — откровение реальности. Но всейреальности, слышите? Всей. Не только внешней, но и внутренней. Не только рациональной, но и иррациональной. Постарайтесь понять! Вопрос бесконечно сложный. Ибо на внутренней реальности, несомненно, сказывается сильное влияние объективного мира, но связь с этим объективным миром поддерживается весьма тонкая, весьма сложная. Даже противоречивая. Будь общество решающим и единственным фактором, как можно было бы объяснить различие между литературой в духе Бальзака и творчеством его современника Лотреамона? Или произведениями Клоделя [148] и Селина [149] ? В конечном счете всякое искусство индивидуально, так как оно является видением реальности через призму духа, а дух неповторим.

148

КлодельПоль (1868—1955) — французский писатель, автор произведений, проникнутых духом католицизма.

149

Селин(наст. имя: Луи Фердинанд Детуш; 1894—1961) — французский писатель, натуралистически отразивший негативные стороны буржуазной действительности.

— Мы уходим в сторону от проблемы, — резко перебил его Араухо.

— Это вы уходите от проблемы. И предупреждаю, я еще не закончил. Я сказал, что всякое искусство индивидуально, и в этом его основное отличие от научного познания. В искусстве главное — именно личный, уникальный рисунок, конкретное выражение индивидуальности. Поэтому в искусстве существует стиль, а в науке стиля не бывает. Есть ли смысл говорить о стиле Пифагора в теореме о гипотенузе? Язык науки может и, строго говоря, должен состоять из абстрактных и универсальных символов. Наука — это реальность, увиденная заурядным человеком. Искусство — это реальность, увиденная человеком незаурядным. В этой его ограниченности — ограниченности в кавычках — и состоит его богатство. И выразить человеческий опыт во всей его полноте искусству помогает взаимодействие «я» и мира, представляющее целостную реальность человека. С этой точки зрения нелепо упрекать Борхеса в том, что его нельзя назвать представителем. Представителем чего? Он, как никто, представляет реальность «Борхес — мир». Эта реальность вовсе не обязана быть той, какую мы видим в Аргентине в смысле внешне фотографическом. Такой уникальный способ видения мира проявляется в языке — он тоже уникален. Ничего не поделаешь, этот язык приходится называть «идиолектом». Слово ужасное, но его можно считать синонимом личного стиля. Было бы разумно, если бы на нынешнем уровне развития нашей литературы (заметим, что нам не полтораста лет и мы не новая литература, а нам тысяча лет — мы такие же потомки «Песни о Сиде», как любой мадридский писатель), да, при нынешнем уровне развития нашей литературы мы покончили бы со всеми этими ложными идеями. И давайте признаем, наконец, что среди нас могут появиться — без всяких угрызений совести — столь противоположные художники, как Бальзак и Лотреамон.

Он поднялся, чтобы уйти, но был слишком возбужден и снова сел.

— Незавидную услугу оказывают Марксу эти пошлые эпигоны, — прибавил он, — делая его ответственным за всякую чушь, которая им взбредет на ум, вроде прямой и пропорциональной связи между банановыми плантациями и литературой интроспекции. Тот факт, что Маркс предпочитал Бальзака, достоин уважения, но, надеюсь, меня не станут убеждать, что он единственный в мире человек, имеющий право на предпочтения. А тут получается, что мы все обязаны предпочитать Бальзака, потому что это сказал Маркс. В таком случае поэт вроде Лотреамона оказывается подозрительным субъектом, так как он со своим бредом бежит от французской действительности того времени, от дороговизны картофеля. Эдакий тип, продавшийся капитализму. Исходя из этого критерия, Бетховен, когда Французская революция гремела по всей Европе, должен был писать военные марши или, по крайней мере, такую музыку, как увертюра «1812 год» Чайковского вместо квартетов. Не помню, где я это читал, — вероятно, у одного из дешевых эпигонов, — что во Франции такой человек, как Лотреамон, возможно, был вправе это делать. Но если мы здесь это делаем, то мы, видите ли, подражатели европейской литературы. И далее, если принять во внимание, что в типе искусства Лотреамона есть много общего со снами, получается, что видеть сны можно только во Франции. Мы здесь не должны спать, а если заснем, то должны грезить о зарплате и о забастовках металлургов. А уж если задумаемся о смерти, вовсе беда. Не помню, кто из них критиковал меня за то, что я развиваю эту европейскую тему. Ну ясно, у нас здесь никто не умирает. Мы здесь вроде бессмертных из фольклора. Смерть — сюжет подозрительно связанный с Уолл-стрит. Похороны на службе у империализма. Ну, довольно,

Бога ради! Довольно разводить эту философскую демагогию!

Он снова поднялся.

— Нет, нет, пожалуйста, не уходите, — попросила Сильвия.

— Зачем? В этих спорах нет смысла.

— Ну, пожалуйста! Есть еще несколько вопросов, которые мы бы хотели вам задать, — настаивала Сильвия.

— Какие вопросы?

Бруно попытался его успокоить, мягко взяв под локоть.

Ну ладно, но зачем, в конце-то концов?

— Дело все в том, — сказал он, немного передохнув, — что эта публика даже не поняла марксизма. Будь литература враждебна революции или неким родом солипсической мастурбации, тогда нельзя объяснить, почему Маркс любил Шекспира. И придворного, монархически настроенного Гете. Разумеется, эти недоумки станут мне доказывать, что теперь ситуация более критическая и что — особенно в Третьем мире — не время для литературы. А я бы у них спросил: разве те годы, когда Маркс посещал лондонскую библиотеку и в угольных шахтах варварски эксплуатировали семилетних ребятишек, были подходящим временем для поэзии и романа? Потому что тогда творил не только Диккенс. Творили также и Теннисон, и Браунинг, и Россетти. И в разгар индустриальной революции, одного из самых бесчеловечных исторических процессов, были художники вроде Шелли, Байрона и Китса. Многих из них Маркс также читал и ценил. Хорошую услугу оказывают эти господа своему учителю, приписывая ему такие вопиющие глупости! И вдобавок ложную, легковесную идею об искусстве как отражении общества и класса, к которому принадлежит автор. И не только об искусстве, а также о мышлении. Но послушайте — исходя из такого критерия Маркс не может быть марксистом, поскольку он буржуа. Марксизму следовало быть изобретением какого-нибудь шахтера из Кардиффа. Мне кажется, они даже диалектики не понимают. Допустим, они прочли «Что делать?» Ленина. И что с того? А ведь он там пишет, что рабочий класс сам по себе был бы неспособен прийти к социализму, что он не вышел за пределы узкопрофессиональных, цеховых интересов. Учение социализма создали буржуа, вроде Маркса и Энгельса, аристократы, вроде Сен-Симона и Кропоткина, интеллектуалы, вроде Ленина и Троцкого.

— А Че Гевара?

— И то, что я сказал о мыслителях, еще больше применимо к поэтам и писателям. Ибо литература вымысла — подобно снам, и по тем же причинам — это, как правило, акт антагонистический по отношению к реальности, а не простое пассивное отражение. Этим объясняется, что она часто враждебна обществу своего времени. Здесь речь идет, должен вам сказать, скорее о диалектике в духе Кьеркегора.

— Как так? — с удивлением спросил Араухо.

— Да, юноша. Кьеркегора. Вы правильно расслышали. Не знаю, почему тут надо тревожиться и прибегать к дезинфекции. В конечном счете реакция против энтелехии, какой представлялся человек мыслителям Просвещения, была не только делом Маркса, но также делом Фейербаха и Кьеркегора. Делом защиты конкретного человека. Но, как я вам уже говорил, искусство обычно бывает антагонистическим актом. И, как во сне, оно часто выступает против реальности, и даже весьма агрессивно. Посмотрите на Соединенные Штаты. Там как будто существует высшая степень отчуждения, а они дали миру одну из самых замечательных литератур всех времен. А царская Россия? Какой тайный механизм работал в ее двух вершинах — в графе Толстом, аристократе до мозга костей, представившем самое мрачное свидетельство о характере человека. И в другом, в этом монархисте по имени Достоевский.

— А пролетарское искусство? — начал было Араухо.

— Что это такое? Где оно? Вы имеете в виду цветные почтовые открытки со Сталиным верхом на коне, командующим битвой, в которой он никогда не участвовал? Пошлые почтовые открытки, которые казались этому человеку верхом революционной эстетики, а на самом деле были верхом самого тупого буржуазного натурализма? Забавный, но достойный размышления факт: похоже, что все революции предпочитают реакционное и неглубокое искусство. Таковы были пресловутые «пожарники» времен французской революции [150] . Видите, к чему ведет знаменитая теория отражения. Как будто не Делакруа является художником Революции, но Давид и другие, еще похуже этого академика. И Сталин, восторгаясь подобными произведениями, запрещал знакомство с великим западным искусством.

150

«Пожарниками» (les pompiers) во Франции презрительно называли художников, скульпторов, писателей, которые разрабатывали классические сюжеты в банальной манере.

— Да, но если вы живете в разгар революции, — настаивал Араухо, — тогда то, что мешает или угрожает революции, не может быть дозволено. Это война. Дело идет о жизни и смерти. И если какое-то произведение содержит аргументы в пользу врага или хотя бы расслабляет или отвлекает бойца, у нас есть историческое право его запретить.

— Всякое контрреволюционное искусство? — спросил Сабато.

— Да.

Тут даже Сильвия молча посмотрела на него.

Но не слова Араухо и не молчание девушки расстроили Сабато, а взгляд друга Марсело, который, как он вдруг заметил, был прикован к нему. Он все время испытывал какое-то беспокойство из-за присутствия этого парня, присутствия, действовавшего на него с огромной силой просто своей чистотой или же тем, что напоминало ему выражение лица Карлоса 1932 года. Сияющие глаза парня на суровом, страдальчески сосредоточенном лице светились как два уголька на истерзанной, иссохшей земле. Рядом с ним Марсело казался добросердечным ангелом, заботящимся о существе, хотя и сильном, но беззащитном в нашем апокалипсическом, прогнившем мире. Да, Сабато помнил о мучениях Карлоса и думал о том, что раньше или позже претерпит этот парень или уже претерпел. И все слова, которые он произносил, вся эта философская трескотня, превращались в повод для стыда перед безмолвным одиночеством человека, явившегося из бог весть какого захолустья, жертвы и очевидца бессчетных несправедливостей и унижений. И Сабато, глядя в пол, внезапно сказал тихим голосом, словно разговаривая с самим собой:

— Вот так-то, друзья… Но будьте осторожны с этим словом «контрреволюционное», не применяйте его с ненавистью и походя, потому что тогда писатели, вроде Кафки…

Ему было очень тяжело. С одной стороны, что бы он ни сказал, может ранить или разочаровать этого парня. С другой, он чувствовал свой долг разъяснить, уточнить. Долг помешать, чтобы один из них, самый благородный, мог когда-либо совершить ужасную несправедливость, пусть даже святую несправедливость.

— Дилемму образуют не литература социальная и литература индивидуалистическая… Дилемму образуют искусство серьезное и легкомысленное. Когда невинные дети Вьетнама гибнут под бомбами, когда в трех четвертях мира пытают самых лучших людей, когда голод и отчаяние господствуют в большинстве стран, я понимаю, почему восстают против литературы определенного типа… Но против какой, друзья мои?.. Против какой?.. Думаю, есть все основания отвергать фривольную игру, пустое остроумие, словесные забавы… Но будьте осторожны, не отвергайте великих, терзающихся творцов, ибо они самое грозное свидетельство о человеке. Ибо они также борются за его достоинство и спасение. Да, конечно, огромное большинство пишет по мотивам второстепенным. Потому что они ищут славы или денег, потому что это легко им дается, потому что они не могут устоять перед соблазном видеть себя напечатанными, пишут ради развлечения или игры. Однако есть и другие, их мало, они наперечет, но только они достойны уважения, те, кто повинуется смутному велению свидетельствовать о своей драме, о своей растерянности в тревожном мире, о надежде среди ужасов, среди войн или одиночества. Они, друзья мои, являются великими свидетелями о своем времени. Эти люди пишут не с легкостью, а с мучениями. В какой-то мере они видят сны общества, выражая не только свои личные страхи, но страхи всего человечества… Сны эти могут быть даже устрашающими, как у какого-нибудь Лотреамона или де Сада. Но эти сны священны. И они полезны тем, что устрашающи.

Поделиться с друзьями: