Авиньонские барышни
Шрифт:
— Я обедаю с вами в последний раз. Я решила, что должна вернуться в монастырь.
— Хорошо, — сказала тетушка Альгадефина. — Мне кажется, это правильно, что ты туда возвращаешься, это твоя обязанность, твой долг, ведь ты сама это выбрала. Я только не понимаю, почему ты так одета. В котором часу за тобой приедет машина?
— Какая машина?
— Не говори мне, что ты собралась идти по Мадриду в монашеском одеянии. Ты не знаешь, что творится на улицах.
— Я знаю, что творится на улицах, и мне все равно. Лучше так.
Тетушка Альгадефина, задумчиво помолчав, сказала:
—
— А может, и того и другого, Альгадефина.
— Ты искушаешь судьбу.
— Ты всегда считала, что я искушаю судьбу, еще до того как я стала монахиней.
— Я всегда считала тебя близкой подругой и женщиной, которая умеет молчать.
— Но ты не видишь меня монахиней-бернардинкой.
— Я думала, что ты стала монахиней из-за смерти дона Жерома, но потом поняла, что нет.
— Ты меня осуждаешь?
— Я стараюсь никогда никого не судить без крайней необходимости, и меньше всего — подруг.
— Тогда дай мне уйти с миром.
— Ты пришла с миром и уйти можешь с миром, но наша дружба с детских лет дает мне право сказать, что не монастырь тебе нужен, ты ищешь смерти.
— И это не заслуживает уважения, по-твоему?
— Мне кажется, больше заслуживает уважения тихая смерть без зрителей и излишней театральности, как умер Валье или Унамуно.
— Как надеешься умереть и ты.
— Да, возможно. И довольно скоро.
— Прости, я не это хотела сказать.
— Я тоже не хотела говорить ничего из того, что сказала. Ступай к своим бернардинкам, к своим ополченцам, к кому угодно.
— Идет война, Альгадефина.
— Я с ней сталкиваюсь больше и чаще, чем ты.
— Я это знаю, но твой дон Мануэль проиграет войну.
— Но пока он ее проигрывает, ополченцы изнасилуют всех монахинь Испании и сожгут все монастыри.
— Ты смеешься надо мной, потому что я не на вашей стороне.
— Да, ты на другой стороне, на плохой стороне, но я не смеюсь, потому что это твое личное дело.
— Что ты имеешь против меня, Альгадефина?
— Ничего. Я даже не прошу тебя прятаться у нас и дальше. Я думаю, твой долг — вернуться в монастырь, но вернуться не так.
— Я возвращаюсь, как хочу.
— Ну иди.
— Тебе кажется, одеться так — это вызывающе?
— И очень опасно.
— Или я приду в свой монастырь так, или не приду вообще.
— Ты вспоминаешь дона Жерома?
— Да.
— Ты сильно изменилась с тех пор, как его не стало.
— Его у меня отняли немцы в глупой бессмысленной дуэли. Теперь немцы, руками Франко, убьют нас всех. Ну что ж, пусть я буду первой.
— Ты уже опоздала.
— Ты всегда была ироничной, Альгадефина.
— Спасибо.
— Ироничной женщина бывает в двух случаях: либо она умна, либо она больна.
— Во мне оба случая сошлись.
— А я всего лишь женщина сильная. И сильной меня сделала смерть дона Жерома. Я думаю, гражданская война началась с той дуэли.
— Здесь ты права.
— Я сумела понять это, оттого и пошла в монахини.
Установилось долгое молчание. Тетушка Альгадефина умела замолчать вовремя, оставить последнее слово собеседнику. Этой мудрости, как и, возможно, иронии,
я научился у нее. Мария Эухения встала и на прощание поцеловала нас обоих.Близкие подруги расстались холодно, мне это показалось достойным сожаления и очень досадным. И только потом я понял, что таким образом они скрывали взаимное волнение, что это вид женского дендизма, сдержанность почти мужская.
Монахиня Мария Эухения шла по улицам Мадрида, на нее глазели, кто-то ее оскорблял, кто-то подбадривал. Наконец ее остановили ополченцы.
— Стой, монахиня. Куда это ты так вырядилась?
— В монастырь Сан-Бернардо.
— Туда идти далеко. Может, сядешь в трамвай?
— Мне больше нравится пешком.
— Ясно. А ты знаешь, что мы можем тебя убить?
— Знаю.
— А знаешь, что мы можем тебя поиметь?
— До или после того как убьете?
Ополченцы захохотали.
— Но ты бы предпочла остаться в живых?
— Почему бы и нет?
Ополченцы — рабочие, каменщики, дворники — изумились ее бесстрашию.
— Ну тогда тебе придется пройти через многое, монахиня.
Вперед вышел высоченный парень, молодой, белокурый, видимо, их командир.
— Эта женщина заслуживает уважения. Продолжай свой путь, сестра-монахиня, тебе еще встретятся другие товарищи.
— Спасибо, милый юноша.
— Почему ты разрешаешь ей уйти?
— Она почти святая. Такая женщина достойна уважения.
— Это так.
Полупьяным ополченцам-сквернословам в потных рубашках, утомленным жарким июльским солнцем, было скучно, хотелось войны и активных действий. Асанья был единственным, кто понимал, что с такой армией войну не выиграть. Монахиня Мария Эухения продолжала свой путь по Мадриду 18 июля, и не было конца этому дню, 18 июля, он длился, казалось, месяцы, годы, столетия.
Как сказал высокий ополченец, другая группа ждала ее впереди, но эти были более уважительными или более робкими, то ли сильнее устали, то ли совсем напились, они задали ей несколько вопросов и позволили идти дальше.
Монахиня Мария Эухения шла по Мадриду как по острию ножа, она шла по Мадриду, как по военному лагерю, она шла по грязным переулкам, по многолюдным площадям, по пустынным улицам, сквозь трамвайный звон, сквозь веселье и грусть, она шла по Мадриду, и лопнувшее яблоко лежало на трамвайных путях, она шла по Мадриду, и мертвый человек плавал в фонтане Сибелес, она шла по Мадриду, и Гойя, сняв шляпу, скорбно смотрел на нее, она шла по Мадриду, и огромные здания, утопая крышами в необъятной голубизне, бросали оттуда свою неоклассическую тень на бедняков и революционеров, сумасшедших и пьяниц, балерин и цыганок, убийц и мертвых, и продавец сыров лежал, скрючившись, посреди улицы рядом со своим раздавленным ослом и перекореженной повозкой, и побитые кувшины с сыром валялись тут же — глиняные черепки на бело-красной плитке мостовой.