Австро-Венгрия: судьба империи
Шрифт:
Михай Зичи. Шандор Петефи читает толпе стихотворение “Вспрянь, мадьяр!” 15 марта 1848 года.
Местный историк-патриот написал: “Только в XIX веке характерный для венгерского ума пессимизм сменился оптимизмом, часто вовсе не обоснованным. Этот оптимизм, ставший проявлением динамичного национального роста, выглядел столь же наивным, сколь близоруким”. Парадокс заключается в том, что Будапешт, главный город этой ныне скромной по размерам и влиянию страны, пережил пору самого бурного своего расцвета, свою восхитительную belle 'epoque, являясь скорее не полноценной столицей, но только духовным и культурным центром нации. Тысячелетняя идея государственности расцвела и во многом была воплощена на практике под властью иноземной династии в ту пору, когда корона святого Иштвана венчала чело австрийского
Сегодняшний Будапешт – элегантный, оживленный, просторный – памятник всепоглощающей идее национального величия, попытка овеществить в бетоне, граните и мраморе то царствие небесное, которого нация завоевателей так и не дождалась на земле. Историки умеют точно определять временные координаты, как астрономы – положение тел в пространстве. С 1867 по 1914 год наблюдался максимальный подъем солнца Венгрии над политическим горизонтом. Это зенит будапештского благоденствия и благополучия: это пора реформ, возведения величественных монументов (во второй половине XIX века в Будапеште появилось 63 “полноформатных” памятника), казавшейся беззаботной жизни. Это без малого полвека научных, социальных, экономических достижений. Это еще и полустолетие пышных венгерских похорон.
1 апреля 1894 года сотни тысяч безутешных венгров провожали в последний путь бывшего вождя революции Лайоша Кошута. Когда-то его сторонники утверждали, что “шляпа Кошута весит больше, чем короны всех королей, вместе взятые”. Гроб с телом покойного доставили из Италии на траурном поезде. Кошут надолго пережил свою революцию. 45 лет после поражения он провел в эмиграции. Его родина, где идеи о независимости в 1867 году отчасти были реализованы австро-венгерским компромиссом, пользовалась благами самоуправления. А Кошут собирал травы в Альпах, вел из Турина романтическую переписку с последней любовью своей жизни, юной трансильванской красавицей Шаролтой Зейк, и выдумывал утопические государственные проекты – вроде Дунайской федерации в составе Венгрии, Сербии, Болгарии и Румынии. Но главной для него оставалась мечта о независимости. В предсмертном письме девяностодвухлетний Кошут патетически напомнил соотечественникам: “Стрелки часов не определяют движение истории, они только указывают время; мое имя – такая стрелка. Время, которого я ждал, придет, если сама судьба не остановит будущее моего народа. У этого будущего есть имя: свободная родина для венгров”.
Траурная процессия за гробом Кошута растянулась на несколько километров, от здания Национального музея до главного будапештского кладбища у Восточного вокзала. Император Франц Иосиф (в Венгрии – король Ференц Йожеф) не объявил государственного траура после смерти опального политика и публициста, деятельность которого когда-то потрясла габсбургскую монархию, но и препятствовать массовому проявлению венгерских чувств не желал или был не в состоянии. На просторном кладбище Керепеши саркофаг с останками революционера вот уже столетие поднят на десятиметровую высоту громадного мавзолея. Вечный покой народного вождя охраняют две каменные пантеры. Напряженный оскал дикой кошки справа символизирует ярость; расслабленный оскал той, что слева, означает настороженность.
Памятник Кошуту (по всей стране таких установлен не один десяток) замыкает бронзовую череду четырнадцати венгерских героев на колоннаде Мемориала Тысячелетия. Когда-то последним в этой шеренге – на месте нынешнего бронзового Кошута – стоял император-король Франц Иосиф. После каждой из мировых войн памятник модернизировали, постепенно всех Габсбургов заменили на анти-Габсбургов. В число венгерских титанов не попал ни один из пяти прежде красовавшихся на колоннаде королей. Справедливо? Вряд ли, ибо Австрийский дом пусть и не сроднился со своими венгерскими подданными, но и безжалостным угнетателем все же не был. После крушения монархии венграм довелось жить и при куда более жесткой власти. Но такова логика исторической борьбы: где есть Кошут, там не бывать Габсбургу.
В мае 1900 года на той же площади Героев, замкнутой с двух сторон сундуковатыми музейными зданиями, венгры прощались с другим национальным гением, художником Михаем Мункачи. Он скончался в Германии от душевного расстройства и последствий сифилиса. Как и погребение Кошута, это были не столько похороны, сколько праздник бессмертия из числа тех, смысл которых подметила американский историк Джоанна Ричардсон: “XIX век должен был уйти в прошлое – вместе с людьми, которые лучше других выразили энтузиазм и страсть старой эпохи”. Мункачи родился в закарпатском городе Мункач (ныне Мукачево на Украине) в немецкой семье чиновника фон Либа. В Европе взявший географический псевдоним живописец получил громкую известность благодаря масштабному триптиху на библейские темы – “Христос перед Пилатом”, “Голгофа”, “Се человек!”. Громадное, без малого пять на почти двадцать метров, полотно “Обретение родины”, над которым Мункачи увлеченно работал несколько лет, изображает приход в 896 году на Паннонскую равнину с Урала вождей венгерских племен под водительством князя Арпада. Картина была написана к помпезному празднику, которым Венгрия отметила на исходе позапрошлого века свое тысячелетие. Отметила, сделав заметный акцент на мистически понятых мотивах степных кочевий; должно быть, азиатчина казалась венграм вызовом утонченному европеизму Габсбургов.
Это понятие – “Обретение родины”, Honfoglal'as – служит отправной точкой венгерского державного
порыва. Картина Мункачи и центральная скульптурная группа Мемориала Тысячелетия (семерка могучих всадников, первый из них – грозный Арпад) стали еще одним, художественным воплощением Главной Венгерской Идеи. Разве что чугунный Юрий Долгорукий напротив московской мэрии не оробеет перед этими мадьярскими исполинами, суровыми взглядами провожавшими в последний путь, вдаль по проспекту Андраши, катафалки с останками тех, кому довелось вложить свой политический, военный, социальный, творческий кирпичик в здание вечной Венгрии.Так что кладбище Керепеши, открытое на тогдашней окраине Будапешта (как на заказ – вскоре после поражения революции Кошута), помнит не один десяток пышных похорон. Temetni tudunk – жизнь и смерть сплетались в Будапеште ради достижения национальной цели. Огромные толпы собрались на перезахоронении останков премьер-министра революционного правительства графа Лайоша Баттяни, казненного в 1849 году по приказу императора. Граф умер красиво, скомандовав расстрельному взводу сразу на трех языках: Allez, J"ager, 'eljen 'a haza! [33] В этой фразе слились воедино патриотизм и космополитизм венгерской аристократии. Сотни тысяч венгров молились на панихиде по воспевшему прошлое и оплакавшему настоящее Dulcis Patria (“милой Родины”) поэту-романтику Михаю Верешмарти; скорбели по Ференцу Деаку, одному из немногих политиков, приверженных не отчаянному, обреченному на поражение мадьярскому романтизму, а осторожному реализму, тому, что сулит хотя бы частичный успех. В июне 1897 года парадных похорон удостоился и Карой (Карл) Камермайер, четверть века прослуживший мэром Будапешта. Благодаря и его усилиям Будапешт в последней трети XIX века вошел в число крупнейших городов Старого Света и превратился для многих европейцев в образец продуманного хозяйственного и социального развития.
33
“Вперед (фр.), егеря (нем.), слава Отечеству (венг.)!”
Немец Камермайер занял кресло бургомистра в 1873 году, эта дата официально считается датой объединения Буды, Обуды и Пешта. Еще в начале XIX столетия суммарное население трех придунайских городков не превышало пятидесяти тысяч человек. На Будайском холме вокруг заложенного королем Белой IV, но так и не достроенного его наследниками серокаменного дворца – с куполом, напоминавшим шлем венгерского кочевника (сейчас заменен полусферой классических пропорций), – теснились домишки ремесленников и мещан. На правом, пологом берегу Дуная, в Пеште, обосновались торговцы, некогда перебравшиеся в Венгрию в основном из германских земель. Обуда, возникшая близ развалин античного Аквинкума, жила рыбной ловлей и мукомольным промыслом. Административная и политическая жизнь Венгрии долгое время текла в иных краях. Многие представители венгерской знати проводили время в Вене, при габсбургском дворе. Административным центром королевства полтора века, со времен, когда в Буде и Пеште хозяйничали турки, оставался скромный город Пожонь (в немецком варианте Пресбург, ныне словацкая столица Братислава). Именно там заседал венгерский сейм, там кипели политические страсти, там звучали патриотические речи. Но не по-венгерски, а на латыни – до 1844 года этот мертвый язык оставался административным языком Венгрии.
В 1908 году будапештский публицист Аладар Шёпфлин опубликовал эссе “Город”. Шёпфлин обратил внимание на такую национальную черту венгров: “Если народы покрупнее и поудачливее строили себе города по своему образу и подобию, то у венгров чутья к городскому быту долго не было. Города в Венгрии отстраивались за счет немецкого элемента, а коренные венгры жили в деревне. Если они и селились кучно в городах, то на ремесленный и торговый люд все равно смотрели свысока, со смесью раздражения и насмешки, как на чудаковатых чужаков. Сам город был для них чужеродным телом в теле нации”. Это положение изменилось только к концу XIX столетия, когда за время жизни одного-двух поколений, по крайней мере в объединившихся Буде – Пеште, это “чужеродное тело” стало родным и привычным.
Постепенно Буда и Пешт превратились в центр притяжения всех венгерских земель – поначалу экономический, чуть позднее культурный и, наконец, политический. Выражение “американский темп” не случайно превратилось в то время в журналистское клише. Город стал не только большим, но и очень пестрым, в том числе в этническом отношении. Тем не менее, согласно переписи населения 1910 года, 86 % населения уже более чем миллионного Будапешта называли родным языком венгерский. Венгерские источники утверждают, что во всей восточной части двуединой монархии (с населением 17 миллионов человек) в ту пору венграми себя считали 700 тысяч евреев, 600 тысяч немцев, 400 тысяч словаков, 100 тысяч румын, 100 тысяч южных славян и еще 100 тысяч представителей других национальностей. Это, однако, не означает, что политика венгров, которые сами боролись с австро-немецким засильем (истинным или мнимым), была мудрой по отношению к “своим” национальным меньшинствам. В этом тоже проявлялась двойственность, преследующая венгров чуть ли не все тысячелетие их европейской истории, – свобода для себя оборачивалась несвободой для других. Так или иначе, национальность многих будапештских подданных императора оказалась “утопленной” в идее венгерской государственности.