Автохтоны
Шрифт:
– Так куда едем, брат? Опять на Баволя смотреть? Зачем? Сыр на шпажках уже слопали. И шампанское выпили.
– Нет, – сказал он, – не на Баволя.
Темные дворы, темные подворотни, освещенное окно на первом этаже, девушка в черном вечернем платье подкрашивает глаза у трюмо; рюмочная с пылающей малиновой вывеской, молчаливые мужчины, стоя за высокими столиками, едят пельмени.
– Ну вот, – сказал Мардук и фыркнул, как мотоцикл, а мотоцикл тяжко вздохнул, словно он и был Мардук, – приехали.
Витрины банка и салона
– Так я поехал?
Мардук сидел, чуть сгорбившись, вытянув длинную ногу в кожаной штанине и огромном подкованном башмаке.
Волк? Волчица?
Пустая улица, мокрый свет фонаря, пляшущий на брусчатке…
– Погоди. Вот как это получается, что все время одно и то же?
– Что – одно и то же?
Мардук приподнял брови. Брови у Мардука были темнее волос, четко очерченные и тонкие.
– Ну вот, в окне. Девушка. Потом эта, рюмочная, или как там она, пельменная… В которой едят…
Брови Мардука задрались еще выше. Под самую бандану.
– А что еще должны, по-твоему, делать в пельменной?
– На девушке черное платье, – сказал он, – всегда черное платье. И она всегда поворачивается вот так…
– Ты что-нибудь имеешь против маленького черного платья?
– Нет, но…
– И я – ничего. Тогда, типа, пока, – сказал Мардук, двинул мощной ногой, нажал мощной рукой, фыркнул и укатил.
Он остался один, совершенно один на Банковской улице.
– Не знаю такого. – Сонный персонаж за стойкой кофейни покачал головой.
Как можно не знать Вейнбаума? Но в продуктовом, круглосуточном, с двумя прилавками и одной продавщицей, Вейнбаума тоже не знали.
– Поплавский заходит, – грустно сказала продавщица, – но редко. Такой, с усами… – Наверное, продавщице нравился этот Поплавский. – Йогурт не возьмете? Свежий.
Он не хотел йогурт, чем еще больше расстроил продавщицу.
– Вот все вы так, – сказала она безнадежно и отвернулась к окну. У нее были ярко-красные сережки и лак на ногтях не в цвет помады.
Никто не знал никакого Вейнбаума, словно бы Вейнбаум выходил из дому крадучись, в темных очках и с приставным носом, а потом, доходя до угла, прятал все это в карман, доставал из тайника палку с ручкой в форме волчьей головы и, уже прихрамывая, двигался к трамваю. Табачный киоск? Вейнбаум, кажется, не курит. Газетный киоск? Наверное, Марек просто не знал, где на самом деле живет Вейнбаум. Или у Марека отказала память. Такое бывает с очень старыми людьми. Не может быть, чтобы такого замечательного Вейнбаума никто даже и не заметил.
Он, сунув руки в карманы, побрел обратно. Морось сыпалась за ворот… Он упустил Шпета. Он упустил Вейнбаума. Бедный Вейнбаум.
На газоне в ртутном свете фонаря лоскутья снега расползлись, открыв траву, вызывающе зеленую, как детские разбитые коленки. Сонный молодой человек за стойкой кофейни рассеянно взял с подноса булочку
и стал ее грызть.Мобила, вытащенная наружу, на холод и мрак, продолжала трепыхаться в ладони, словно пойманная мышь. Свет, испускаемый при этом ею, был, пожалуй, ярче, чем обычно.
– Ладно, в последний раз. Банковская, двенадцать. – Урия не разменивался на вводные предложения. – Квартира двадцать один.
– Что?
– Адрес, – терпеливо сказал Урия. – Адрес Вейнбаума.
– Откуда вы?
– Мне позвонил Мардук. Мардук сказал, что отвез вас на Банковскую. На Банковской живет Вейнбаум.
– А вы откуда знаете, где он живет?
– Взломал базу данных водоканала, – сказал Урия, – а вы что подумали?
Скучный дом, не для Вейнбаума. Но вот надо же…
И парадная была скучной, и лестница была скучной, и на каждой площадке было четыре двери, и каждая дверь оббита дерматином. Что может быть скучнее оббитой дерматином двери? И за какой-то из этих дверей, думал он, устало поднимаясь по серым ступеням, лежит несчастный Вейнбаум, беспомощно вывернув шею, с черной рваной раной у горла.
Он опоздал. Урия прав, он идиот.
Но скучная дерматиновая дверь со скучной табличкой «21» была заперта. Наверное, страшная безвозвратная гибель настигла Вейнбаума не здесь, а по дороге в «Синюю бутылку». Или к Юзефу.
Он поколебался, потом нажал на звонок. За стеклышком глазка было темно… И, за исключением назойливого звука звонка, тихо. Потом в глазке появилась точка света.
– Кто там? – осторожно спросили за дверью.
– Это я, Давид Залманович, откройте.
Торопливое перемещение, невнятный шепот. Женщина? Могла же у Вейнбаума быть женщина, ну и что, что старик, а он, дурень, приперся не вовремя.
Звякнула дверная цепочка.
– Наконец-то! – радостно сказал Вейнбаум, всплескивая лапками. – А я уж думал, вы никогда не придете! Представляете, я его поймал!
Единственные стоптанные тапочки были на Вейнбауме, нетерпеливо приплясывавшем на стертом паркете. Лампочка над головой мерзко зудела, здесь что, у всех у них такие лампочки?
– Да вы раздевайтесь, раздевайтесь!
Вейнбаум был бодр и без признаков телесных повреждений. Это утешало.
Он стащил куртку и повесил ее рядом с тяжелым вейнбаумским пальто. Еще на вешалке висела чья-то кожаная куртка и мужское пальто, но явно не на Вейнбаума.
– Поймал, сижу, караулю, и никто спасибо не скажет! – обиженно сказал Вейнбаум.
– Это еще неизвестно, кто кого поймал.
Он обернулся.
Да, очень красив. В штатском. Но штатское сидит, как парадная форма, так бывает с красивыми военными. Широкие плечи, талия в рюмочку. Прекрасный костяк, прекрасная лепка лица. Блондин. И серые глаза, слишком близко, впрочем, посаженные. В подлинной мужской красоте должна быть некая неправильность, но ему, наверное, трудновато смотреть в бинокль. А для военного человека это очень важно – смотреть в бинокль.
– День добрый, Вацлав, – сказал он.