Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
В конце семидесятых годов я рассказал Юлию Даниэлю идею пьесы, в которой на том свете каждый достиг всего, о чем мечтал на земле. Одна из картин пьесы: лежит посреди сцены Евтушенко в дорогой нейлоновой женской шубе, а Максимов пинает его ногами, приговаривая: «Вот тебе, сука! Вот тебе, сука!»
– Нет, не так, – сказал Юлик. – Если уж полное исполнение мечты, то Максимов на том свете сам – Евтушенко и ходит в дорогой нейлоновой женской шубе.
Мне жаль было расставаться со своей идеей, в конце концов, мы сошлись на комбинированном варианте, в котором Евтушенко-Максимов в дорогой шубе пинает ногами просто Евтушенко и говорит: «Ах ты, сука! Ах ты, сука!»
Преданность его Кочетову, партии и правительству оказалась недолгой.
Первый его диссидентский поступок был совершен им в 1967 году. В то время еще мало кому известный, он сагитировал группу писателей, включая меня, посетить тогдашнего секретаря Союза писателей СССР Константина Воронкова и выразить свое недовольство (на официальном языке «выразить озабоченность») исключением из СП Солженицына. Я не помню всех, бывших на приеме у Воронкова, но помню Тендрякова, Бакланова, Можаева, Максимова. Говорил больше других и как главный Бакланов. Что за границей он был свидетелем выступлений в защиту Солженицына левых просоветских студентов. Что прогрессивные писатели Запада тоже выражают непонимание. Поход наш, разумеется, кончился ничем или тем, наверное, что все ходоки были занесены в какой-то список не совсем благонадежных литераторов. Но для Максимова это был первый шаг к новой карьере.
Круг его тогдашних друзей был не совсем обычен. С одной стороны, Окуджава и Левитанский. С другой – Кочетов, Ильин и даже член Политбюро ЦК КПСС Кирилл Мазуров. Первой его женой была Ирена (Рена) Лесневская, ставшая потом крупной российской капиталисткой, владелицей телеканала РЕН ТВ. Максимов рассказывал, как он вел ожесточенные идейные споры с тещей, членом КПСС. С Реной он разошелся и женился на Тане Полторацкой, дочери известного ретрограда, главного редактора газеты «Литература и жизнь».
С конца шестидесятых годов он стал искать знакомства с иностранцами и диссидентами. Членам Союза писателей разрешалось нанимать на работу литературных секретарей. Максимов оформил своим секретарем Владимира Буковского, когда ему грозило обвинение в тунеядстве. Когда в 1971 году исключили из Союза Галича, Максимов немедленно захотел сблизиться с ним. Правда, удалось ему это не с первого раза.
Помню, как он позвонил мне с вопросом:
– Слушай, ты жену Галича знаешь? Она вообще в порядке или как?
– А в чем дело?
– Ни в чем. Я услышал, что его исключили, хотел выразить солидарность, а она, не знаю, пьяная или голодная, стала на меня орать: «Кто вам дал наш телефон, как вы смеете нас беспокоить?!» Ну, господа, в чем дело? Если вы так подозрительны и не нуждаетесь в чувстве локтя, ради бога. К вам в друзья никто не набивается.
Тем не менее в друзья Галичу он очень скоро набился. И стал в этой дружбе немедленно главным. Галич, женственная натура, уступил ему первенство и охотно позволял собою руководить. Это было время, когда они выступали вместе с открытыми письмами, которые становились все более резкими. Максимов давно понял смысл известной крыловской басни, конкретно понял то, что если регулярно нападать на очень известных в мире людей, то на тебя рано или поздно обратят внимание и твое имя в конце концов станет рядом с ними.
Как-то я зашел к Галичу. По комнате из угла в угол ходил Максимов, с мрачным, красным лицом. Он ходил из угла в угол, помахивая калеченой рукой, и как бы про себя бормотал:
– Этот Брандт, эта сука! Он думает, какой-то Максимов, какая-то козявка. Я тебе покажу, кто козявка! Ты еще узнаешь, кто такой Максимов.
Мне было непонятно, почему Брандт должен думать о Максимове что бы то ни было. Но через некоторое время канцлер ФРГ Вилли Брандт уже не мог сказать, что он не знает, кто такой Максимов.
На одних известных людей он нападал, к другим стремился приблизиться. В том и другом случае его фамилия появлялась рядом с кем-то очень известным и сама постепенно становилась узнаваемой.
Заявив о себе как диссидент,
Максимов стал очень прилежно работать над тем, чтобы иностранные журналисты и дипломаты его узнали и запомнили. Время от времени он мне говорил, что идет показаться иностранцам, чтобы не забывали. Привлекал иностранцев к каждому своему действию. К появлению новой рукописи, к новому открытому письму, к собственной женитьбе. Когда он венчался с Таней Полторацкой, в церкви присутствовали Андрей Сахаров, Александр Галич и не меньше десятка западных журналистов. Само событие подавалось как гражданский подвиг. Летом 1973 года он был исключен из СП за публикацию во Франкфурте в издательстве «Посев» «Карантина».После исключения из Союза он стал моим частым гостем, и я посещал его. У него, как ни придешь, всегда – иностранные корреспонденты, отец Дмитрий Дудко и композитор Коля Каретников.
Максимов был откровенный ловец душ. Бесхитростно склонял тех, кто ему поддавался, на свою сторону. Крестившись, агитации, как Свет, не вел, вдохновлял личным примером. Звонил и поздравлял меня по телефону с религиозными праздниками, а на Пасху приветствовал словами: «Христос воскресе» (на что я отвечал: «Здравствуй, Володя»). Настойчиво уговаривал меня напечатать полного «Чонкина» за границей: «Вот, между прочим, я говорил с иностранцами, они уверены, что твой роман о Чонкине пользовался бы очень большим успехом». А я отвечал: «Когда я захочу что-то сделать, сделаю это сам, ты меня не подталкивай». Он говорил: «Я не подталкиваю. Ради бога. Я тебе просто сообщаю, что говорил с иностранцами…» Иностранцы у него были в то время высшим обобщенным авторитетом. Он написал повесть «Карантин», дал почитать. Мне она не понравилась. Художественно она ничего не стоила, и ее не улучшало стремление автора вывести в карикатурном виде людей, к кому он испытывал особую неприязнь. Я ему сказал свое мнение. «Не знаю, – отреагировал он, слегка обидевшись, – а вот иностранцам нравится».
В это время наше общение стало совсем тесным и регулярным. Но на трезвую голову. Он был запойный алкоголик, а с алкоголиком нормально выпивающему человеку пить трудно. Однажды все-таки выпили. Ездили на машине к одной общей знакомой, она нам и налила. Выпили, посидели, добавили. Я меньше, он больше. Я еще не понял, что это у него начало запоя. Когда я его вез домой, он, лежа на заднем сиденье, уже с трудом ворочал языком, но стал бормотать что-то нечленораздельное, из чего потом прояснилась мысль:
– Я знаю, вы меня не признаете. Вы думаете, Максимов, подумаешь, Максимов, кто он такой. Мы – таланты. А кто Максимов? Максимов – говно. Вы всегда так думали. А я всегда это знал.
Я ехал осторожно, стараясь не превышать скорость, помня, что встреча с милицией может кончиться для меня дутьем «в Раппопорта» и дальнейшими последствиями. А на заднем сиденье развивается новая тема:
– А что это, интересно, ты со мной так тесно сошелся? Ты же меня не любишь, нет? Ты ведь думаешь, Максимов – не писатель, а я писатель. Я не против, пожалуйста, может быть, ты писатель, а Максимов не писатель. Но Максимов вам еще всем покажет, кто писатель, а кто не писатель. А ты, писатель, почему со мной ездишь? Тебе, писателю, поручили, да? Тебе поручили со мной ездить?
Такого мне еще никто никогда не говорил. Я не подумал, что Максимов в самом деле считает меня стукачом, он был не дурак и понимал, что я для этой роли никак не подхожу. Он просто пробовал, можно ли со мной так разговаривать. Я пока промолчал.
Подъехали к его дому. Я решил его проводить. Он шел, спотыкаясь, и на площадке между вторым и третьим этажами упал и лежал с закрытыми глазами, ожидая, очевидно, что я его подниму. Открыв глаза, он увидел, что я стою, сложив руки на груди, и выступать в роли подъемного средства не собираюсь. Он встал и пошел дальше, помогая себе руками. Так добрались до пятого этажа. Войдя в квартиру, он кинул пальто на диван. Полез в карман пиджака, похлопал себя по бедрам и уставился на меня.