Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:

Я особо не огорчился. Вернулся в район, доложил Шутову, что Сколоту уговорить не удалось.

– Ладно, – махнул беспалой рукой Шутов, – сам поговорю.

Как он говорил, не знаю (скорее всего, угрожал тюрьмой, а статью Уголовного кодекса для любого предсельсовета подобрать было нетрудно), но из поездки в Октябрьское Шутов вернулся с нужным заявлением от Сколоты.

На место Сколоты было решено поставить уволенного в запас подполковника КГБ. Тогда многие сельсоветы возглавили выходцы из органов, наверное, это для них была почетная ссылка, как посольские должности для более высоких чиновников. Выбирать неизвестного местному люду человека председателем можно было только в два этапа. Первый – несложный – сделать его депутатом. Второй еще проще: на очередной сессии рядовые депутаты по указке начальства «избирают» его председателем. Опять послали меня. Я должен был найти группу сельских жителей, составлявшую какой-нибудь

коллектив, чтобы они сделали вид, будто выдвинули подполковника в депутаты. Я приехал в какой-то колхоз, подошел к правлению. Там перед началом на полуразваленном штабеле бревен сидели и курили колхозники, ожидавшие председателя и бригадира. Увидев незнакомого им человека, они стали меня бесцеремонно разглядывать и обсуждать, как будто я был неодушевленным предметом. Кто-то поинтересовался, кто такой. Другой ответил: «А кто его знает». Третий правильно предположил, что какой-нибудь проверяющий из района, чем меня немного удивил, потому что я, все еще ходивший в армейской одежде (в диагоналевых галифе, сапогах и бушлате), как мне казалось, был не очень похож на районного номенклатурщика. Появился председатель. Я поднялся за ним в контору, представился, сказал, что мне нужно собрать инициативную группу по выдвижению такого-то в депутаты сельского совета.

– А там мои мужики на бревнах курят. Пусть они и будут инициативная группа.

Я вышел наружу, подошел к мужикам. Представился и им:

– Товарищи, я инструктор Приморского райисполкома. Вот у вас был председатель сельсовета товарищ Сколота. Он сложил с себя полномочия председателя и депутата. Теперь надо выбрать нового депутата. Это предлагается сделать вам. Райком и райисполком рекомендуют вам выдвинуть кандидатом в депутаты такого-то.

Мужики заворчали. А чего это мы должны? Почему мы? А кто он такой? Мы его не знаем!

– Вы его не знаете, но он человек заслуженный, – сказал я не очень уверенно. – Подполковник. Имеет правительственные награды.

Они продолжали ворчать. Я готов был сдаться. Сказал:

– Не хотите? Тогда давайте проголосуем. Кто против?

Мужики опять заворчали.

– Да кто против? – сказал самый ворчливый. – Никто не против.

– Тогда голосуем, кто «за».

Мужики с большой неохотой, но все до единого подняли руки.

Я предложил им всем расписаться под заранее составленным протоколом и с победой вернулся в Керчь.

Под псевдонимом и без

Выйдя на «гражданку», я своих стихотворческих усилий, естественно, не оставил. 31 декабря 1955 года отец принес домой новогодний номер «Керченского рабочего» и показал мне в нем стихотворение, подписанное фамилией «Граков».

– Как тебе стихи?

– По-моему, так себе, – сказал я.

– Хорошие, – возразил отец.

Я с ним радостно согласился, потому что стихи были мои. Граковым, по названию деревни, где наш полк стоял в летних лагерях, я подписался, чтобы фамилия не смутила сотрудников газеты и, прежде всего, моего отца. Стихотворение на самом деле было так себе, но на фоне того, что приходило в редакцию самотеком, все-таки выделялось.

Второе стихотворение – «Матери» – под моим именем было напечатано 8 марта 1956 года, когда я работал уже в райисполкоме. Я пришел на работу, и наша пожилая секретарь-машинистка протянула мне очередной номер «Керченского рабочего»:

– Володя, посмотрите, какие чудесные стихи!

Я был обрадован, смущен и предложил ей обратить внимание на фамилию автора. Она обратила, заохала, и слух обо мне прошел по всему райисполкому. Само собой, публикация и в школе не осталась незамеченной. Моя учительница литературы Татьяна Валерьяновна Фомина, сразу в меня поверившая, была в восторге.

Если говорить всерьез, и эти стихи были слабенькие: «Мы растем, мужаем, ты стареешь, а года бегут, бегут… Сколько, мама, вспомнить ты сумеешь из былого радостных минут». В стихах было описано, как мама, не моя, а вымышленная, комсомолка 20-х годов, совершала стандартные советские подвиги: «Как потом с недевичьей сноровкой по полям скакала ты верхом, как тебя на лесозаготовки посылал Воронежский губком…»

Как бы то ни было, стихи эти в пределах Керчи имели очевидный успех. Татьяна Валерьяновна вырезала их и вклеила в школьную стенгазету, девушки переписывали их в альбомы. Редакция получила с десяток восторженных отзывов, включая письмо одного из местных членов Союза писателей. Мрачный молодой человек, учитель немецкого языка, пожелал провести со мной беседу. «У вас большое дарование, – сказал он, – и вы должны очень серьезно к нему отнестись». Он мою смущенную улыбку принял за скептическую и сердито повторил: «Вы должны это понять и отнестись к своему таланту серьезно». Я запомнил эти слова не только потому, что это было первое четко сформулированное одобрение моих упражнений, но потому, что учитель этот

вскоре после нашего разговора (но не вследствие) повесился. Я тот стишок давным-давно позабыл, но Татьяна Валерьяновна Фомина помнила его до конца своих дней и читала мне наизусть, когда мы встретились с ней в Керчи лет сорок спустя.

Окончив школу, я задумался, в какой институт поступать. В райисполкоме мне дали письмо, где говорилось, что Харьковский юридический институт объявляет набор студентов из числа партийных и советских работников, отслуживших в армии. Институт обещал будущим юристам хорошее общежитие и гораздо большую, чем в обычных вузах, стипендию. Я уже стал собирать документы, но после «Матери» передумал их отправлять в Харьков. Из всего написанного выбрал пятнадцать стихотворений и послал их на творческий конкурс в Москву, в Литературный институт имени Горького.

«Перед нами все дороги»

Мама моя всегда была большая кулинарка и рукодельница. Замечательно плела кружева и вышивала. Мне к окончанию школы сшила и щедро украсила разноцветной вышивкой шелковую украинскую рубашку – такие в народе называли антисемитками.

Татьяна Валерьяновна предложила мне сочинить к выпускному вечеру что-нибудь вроде выпускного вальса. Я сочинил очень советский, очень убогий текст, баянист Коля Макогоненко подобрал к нему такую же музыку, и школьный хор исполнил эту бурду с припевом:

Подведет всему итогиЭтот вечер выпускной.Перед нами все дорогиПо стране и над страной…

К сожалению, некоторые из исполнителей запомнили эту белиберду надолго. Мой друг Марик Плагов, эмигрировавший в Америку, когда мы с ним встретились лет через сорок, напевал мне это, а я махал руками и закрывал глаза от стыда.

Школа у нас была для взрослых, поэтому на выпускном вечере мы и пили по-взрослому. Сначала в школе, потом в скверике перед ней. Я так наклюкался, что в конце концов лег на лавочку и заснул. Но перед этим снял мамину рубашку, чтобы не запачкать, и накрылся ею. Как мне потом рассказали, подошел милицейский сержант с намерением тащить меня в отделение. Но Сидоренко предъявил свое удостоверение и сказал милиционеру, что, если тот вздумает меня потревожить, он, Сидоренко, разгонит всю их милицию, а самого сержанта уволит в запас со срезанием лычек. Сержант испугался и хотел уйти, но Сидоренко сказал: «Нет! Будешь здесь стоять и следить, чтоб у него никто не украл рубашку». Сержант ответил: «Слушаюсь!» Но Сидоренко подумал и смилостивился: «Ладно, иди. Мы сами посторожим».

Без раздраженья слушать оперу

Я все могу.Ну, может быть, не все,Но все-таки я многое могу.Могу пастись, как лошадь, на лугу,Когда дела неважные с овсом,Могу решать задачи на бегу,Могу иголку отыскать в стогу.Я в самом деле многое могу.Могу собрать и стол, и пулемет,Могу без раздраженья слушать оперу,Могу ввести я в штопор самолет,А иногда и вывести из штопора.Могу я жить в арктическом снегу,Могу на африканском берегу,Но не могу все то, что я могу,Сменить на то, чего я не могу.

Мой друг Камил Икрамов говорил, что утверждение «могу без раздраженья слушать оперу» – чистый парадокс. Если человек ставит себе в заслугу то, что может слушать оперу без раздражения, значит, он ее без раздражения слушать не может. До какого-то времени опера (которую я видел, впрочем, только в киноверсиях) не то чтобы меня раздражала – я ее не признавал, как любое условное искусство, где люди изъясняются не тем языком, которым пользуются в жизни.

Следующим по степени моего непризнания был балет, и, пожалуй, на третьем месте стояли стихи. Но, начав писать, я, в отличие от анекдотического чукчи (который не читатель, а писатель), стал стихи читать прилежно, хоть и хаотично, потому что, как я потом про себя понял, хаос – моя стихия. Прыгал от Пушкина к Симонову, поднимался к Тредиаковскому и Державину, перескочил через Фета и Тютчева к футуристам, имажинистам, символистам и акмеистам, удивился Блоку, открыл для себя Маяковского, восхитился Есениным, увидел, что в советской поэзии, кроме Симонова и Твардовского, есть и другие достойные внимания имена. До этого из поэтов старшего поколения я знал понаслышке о Цветаевой и Ахматовой, понятия не имел об Асееве, Смелякове, Светлове, Уткине.

Поделиться с друзьями: