Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Я обещал искупить свою вину тем, что буду редактировать факультетскую стенгазету «Историк». И с удовольствием стал редактировать.
Уже тогда я заметил, что количество людей пишущих значительно превышает возможности печатных изданий и все ниши снизу доверху плотно заполнены. Самые талантливые, везучие или пробивные издают романы, повести, монографии, печатаются в престижных художественных или научных журналах, другие туда пролезают с трудом, а третьи согласны печатать свои работы где угодно, хоть в стенгазете. Выяснилось, что ведение даже такой скромной газеты дает редактору заметную власть над желающими стать ее авторами, независимо от их степеней и званий. Профессора и доценты, не говоря уж об аспирантах, напоминали мне тех летчиков, что во время моей службы при командире полка просили исправить
Была у нас в МОПИ газета поважнее «Историка» – многотиражка «Народный учитель». Она охотно печатала мои стихи, что сделало меня довольно заметной личностью в мопийских пределах.
Стихи помогали
Преподаватели у нас в МОПИ были, между прочим, отборные. Многие, по идеологическим причинам изгнанные из МГУ и других престижных вузов, находили себе пристанище в нашем заведении, ничем не гнушавшимся. Оно считалось чем-то вроде отстойника. К этим преподавателям прибавились и возвращавшиеся в те годы из ссылок и лагерей. В конце концов уровень преподавания в МОПИ необычайно возрос. Об этом я, к сожалению, знал только с чужих слов, поскольку сам занятия почти не посещал. Я писал стихи, ходил по редакциям, пытался что-то подработать к стипендии, поскольку обременил себя обязанностью содержать семью. На стипендию, 220 рублей тогдашними деньгами, прожить было невозможно, этих денег, как говорили некоторые наши студентки, им даже на чулки не хватало. А мне не хватало времени на занятия, и мои сокурсники видели меня в институте крайне редко. А когда видели, удивлялись: «Володя, а ты чего пришел, сегодня стипендию не выдают».
Иной раз, появляясь в институте, я прятался от занятий в кабинете преподавательницы, временно заменявшей декана. Она была не историком, а филологом, писала диссертацию о поэте-искровце Николае Пальмине, меня угощала чаем с карамельками, а я предлагал ей в шутку:
– Поставьте мне все зачеты, а я напишу за вас диссертацию.
И не в шутку написал бы.
Преподаватель предмета, который назывался, кажется, «Государство и право», встречая меня в коридоре, уговаривал посетить хотя бы одну его лекцию:
– Увидите, вам будет очень интересно.
Я улыбался, обещал прийти при случае и не приходил. Потому что случай не выпадал.
Профессор, преподаватель истории СССР, несколько раз спрашивал студентов:
– А кто это Войнович, он или она? Передайте ей, что, если она не будет ходить на мои лекции и семинары, я ей зачет не поставлю и экзамен не приму.
Однажды он пришел радостный и объявил:
– Теперь я точно знаю, что Войнович – это он. Я слушал по радио его стихи. Очень хорошие. Передайте ему, что за эти стихи я ему все прощу.
Наконец ему повезло лично со мной познакомиться – я пришел на экзамен. Вообще историю в целом я знал неплохо, но мне попался билет с вопросом о Смутном времени, о котором у меня и представление было адекватно смутное.
Это тут же и обнаружилось. К моему удивлению, мое непосещение занятий профессор расценил как смягчающее вину обстоятельство:
– Ну, что ж, предмет вы знаете слабо, но поскольку вы вообще на занятия не ходили, то хорошо, что хоть что-то знаете.
Мне показалось, что ему было неловко ставить мне четверку, а не пятерку.
Новый поклонник
Несколько раз в коридорах нашего института я встречал этого странного человека. Пожилой, высокий, в темно-синем суконном пальто с серым каракулевым воротником и в такой же серой папахе, в роговых очках с очень толстыми стеклами. Имея азиатскую внешность, он был не похож ни на студентов, ни на преподавателей, по виду, скорее всего, какой-нибудь партийный босс. Может быть, даже секретарь ЦК какой-нибудь среднеазиатской республики. Я его каждый раз замечал (его нельзя было не заметить) и даже пытался, но не мог представить себе, что такой человек делает в нашем третьестепенном институте. И вдруг однажды
не только я его, но и он заметил меня.Остановил в коридоре, ткнул в меня пальцем:
– Вы Войнович?
Я согласился, что я – это я, ожидая, что мне сейчас от какой-нибудь инстанции будет за что-нибудь нагоняй.
Он, широко размахнувшись, протянул мне руку:
– Поздравляю!
Я удивился:
– С чем?
– В «Народном учителе» ваши стихи?
– Мои.
– Замечательные стихи! Особенно про Матросова. – И он стал читать на память: «Плевать на бессмертье. Бессмертия нету. Все смертны: герои, вожди и поэты. Того, кто погиб, не заменят портреты, ни книги любых тиражей, ни газеты. Бессмертье… Имей мы такое устройство, любое геройство тогда не геройство. Я молча стою, я курю папиросу, и смотрит с портрета в глаза мне Матросов. Морщинки еще не изрезали кожу. Такой же, как я, или даже моложе. И если возможно судить по портрету, то в нем ничего и геройского нету…» Может быть, двойное «нету» звучит коряво. Правильнее сказать «нет». Может быть, как-нибудь так: «И если, допустим, вглядеться в портрет, так в нем ничего и геройского нет». Впрочем, это не так уж важно, у вас разговорная интонация. А главное, мне нравится, что в вашем герое нет самоуверенности, которая свойственна нашим поэтам. То есть в конце ваш герой говорит: «Но, если придется, мы сможем…» И тут же останавливается. Он не может честно утверждать, чего не проверил по жизни. И поэтому он сам себя обрывает встречным вопросом: «Смогу ли, не веря в бессмертье, рвануться под пули?..»
– Вы преподаватель? – спросил я робко.
– Я? – он засмеялся. – Вам кажется, я похож на преподавателя?
Я смешался. Наверное, он все-таки какой-нибудь очень большой начальник. Может быть, из Министерства просвещения, а то… тут я и сам перепугался своего предположения… а то даже и сам министр.
– Я, – сказал он, улыбаясь, – такой же студент, как и вы.
– Вы? Студент? – удивился я. – Такой…
Я хотел сказать: «такой старый» и запнулся. Он мне помог.
– Ну да, – сказал он, улыбаясь. – Я выгляжу солидно, хотя мне… А вы где живете?
Я сказал, что рядом, в пяти минутах ходьбы.
– Идемте, я вас провожу.
– Так вот, – сказал он, когда мы вышли наружу. – Меня зовут Камил, фамилия моя Икрамов, вы ее, конечно, никогда не слышали.
– Вообще-то слышал, – сказал я. – В Узбекистане был когда-то первый секретарь компартии. Его расстреляли вместе с Бухариным. Однофамилец?
– Отец, – сказал мой попутчик.
Оказалось, ему всего 30 лет, а выглядит он старше, потому что слишком рано пришлось повзрослеть. Ему было десять лет, когда отца расстреляли, а мать оказалась в лагере. Потом была расстреляна и она. Самого его арестовали в четырнадцать лет, и еще столько же он провел за колючей проволокой.
– Вы не можете себе представить, какой я был худой, когда вышел из лагеря. А теперь получил компенсацию и пенсию до окончания института. Вот немного отъелся, размордел…
Через некоторое время Камил мне сказал, что тоже кое-что пишет, но высказал о себе мнение, которое показалось мне странным:
– Как писатель я говно, но фразу строить умею. Вот у меня есть очерк, который я начал словами: «В полдень в Джалпактюбе тополя почти не дают тени».
Он произнес с такой артикуляцией, что мне правда показалось: это здорово!
– Содержание у меня там, конечно, примитивное, об узбечке, которая долго держится за мусульманские ритуалы, но постепенно прозревает. Но ведь важно не только, что написано, а как, и тут уж я в своей стихии. Что-что, а вкус у меня есть. Вот ты послушай, – перешел он вдруг на «ты». – «Между тем жизнь в округе заметно менялась, и это было видно даже сквозь паранджу…»
Нельзя ориентироваться на детские вкусы
Он мне рассказывал это, провожая меня после занятий до моего обиталища, иногда чуть дальше – до Разгуляя. Во время одной прогулки я вспомнил, что надо позвонить в журнал «Пионер», где лежало мое длинное стихотворение о мальчике, мечтавшем попасть на Марс. Какое-то время спустя, когда была напечатана моя первая повесть, я практически все свои стихи выбросил. Выбросил безжалостно, а теперь некоторые рад бы восстановить, но увы. Это помню только частично: