Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:

Леха Лихов

Помимо Аркадия Колесникова, проживавшего с семьею за шифоньером, был у меня сосед, занимавший с женой и малолетней дочерью отдельную комнату, вход в которую был тоже через этот же тамбур. Мне казалось это невообразимой роскошью – иметь на семью всего лишь из трех человек целую отдельную комнату в двенадцать квадратных метров! Соседа звали Леха Лихов, был он законченный придурок, стрезва вел себя тихо-мирно, но, поглотивши некий объем алкоголя, выходил в тамбур с раскрытым перочинным ножом и без какой бы то ни было провокации подносил этот нож к моему лицу и, усмехаясь, спрашивал: «Ты вот это вот видел?» Я вот это вот видел, но не знал, как реагировать. Меня, к месту сказать, два раза в жизни, в двенадцать и четырнадцать лет, ровесники ножами пыряли и оба раза к пырянию приступали после вопроса. Первый спросил: «Хочешь, я тебе глаз выбью?», а другой: «Хочешь я тебя ножом ударю?» Оба раза я

думал, что шутка, и ответил: «Хочу». И остались у меня два шрама и опыт, в результате которого я знал, что на подобные вопросы лучше не отвечать ничего. Подходя с ножом, Леха обычно на ногах уже еле-еле держался, я мог бы без риска сбить его с ног и скрутить. Но опасался, что другой раз начнет он действовать без вопроса. Поэтому с самого начала (хоть и бывало порою не по себе) я избрал своей тактикой полное нереагирование и настолько не реагировать привык, что писание на валенке под ножом стало уже как бы нормальным рабочим условием.

Я и сейчас реагировать бы не стал, но нужен был слушатель и нужен был просто немедленно.

– Слушай, Леха, – сказал я, – убери нож, я тебе свой рассказ прочту.

Леха от предложения так опешил, что даже стал часто и нервно икать, а потом ушел к себе в комнату, вернулся с двумя полстаканами водки, прилепился спиною к углу и приготовился слушать…

А я стал читать. О женщине, которую звали Нюра. У которой в начале войны пропал возлюбленный. Пропал и не писал ей писем. Тогда она стала писать сама себе от его имени. Вела эту переписку сама с собой и завершила с концом войны извещением о гибели вымышленного мужа. Дочитывая рассказ, я услышал какие-то странные звуки, поднял голову и увидел, что Леха Лихов плачет и хлюпает носом.

– Ты чего? – спросил я.

– Бабу жалко, – ответил Леха, утираясь кулаком. – Надо же, сама себе письма писала и сама же верила! А у нас, между прочим, тоже в деревне была одна, такая же чеканутая. Тоже письма себе писала, а потом портрет такой себе заказала. Двойной. Она вместе с мужем. Ну, то есть не с мужем, а с этим. Ну как будто бы с мужем. И на стенку повесила…

«Вот! – подумал я. – Вот как должен кончаться этот рассказ!»

Так и закончил.

Экзерсис и шедевр

– Гениально! – сказал Камил Икрамов

– Потрясающе, – оценил Лейбсон. И третий мой друг того времени поэт Женя Храмов тоже высоко оценил мое достижение.

Камил не просто оценил, а побежал с этим в журнал «Юность». Там какая-то дама похвалила, но объявила, что вещь несамостоятельная, у Горького был рассказ с таким же сюжетом. Назывался «Болесь». Так звали девушку, которая тоже сама себе писала письма. Я расстроился. Опять меня подводит моя необразованность. Я Горького, конечно, читал. Но не всего. Читал бы всего, не написал бы этот рассказ. А если б не написал, может, и Чонкин бы не родился.

Камил рассказ Горького нашел, прочел, вывел заключение:

– Ерунда! У Горького экзерсис. А у тебя – шедевр!

Казахстанский миллиард!

В конце второго семестра нам, студентам МОПИ, объявили, что летние каникулы будут у нас трудовые. Нас отправят на целину бороться за казахстанский миллиард. Имелся в виду миллиард пудов зерна, который Казахстан якобы обещал засыпать в «закрома родины». Казахстан якобы обещал, а засыпать зерно в закрома должны были не якобы, а настоящие студенты со всего Советского Союза. Поездка формально считалась добровольной. По словам песни на слова Эдика Иодковского: «Партия сказала, комсомол ответил: «Есть!» Если верить тогдашним газетам, вся советская молодежь, а студенты в первую очередь, с комсомольскими путевками просто рвались на целину из романтических побуждений и страстного желания помочь Родине. На самом деле большинство никуда не рвалось, а вынуждено было ехать; уклонявшимся грозили разные наказания вплоть до исключения из института с немедленным забритием в солдаты (последнее меня, впрочем, не касалось). Настроившиеся на то, чтобы увильнуть от борьбы за миллиард, раздобывали медицинские справки или ссылались на особые жизненные обстоятельства. У меня реальным обстоятельством была беременная жена, и я рассчитывал во время каникул остаться в Москве и каким-нибудь образом заработать денег.

На нашем курсе, кроме меня, отслуживших свой срок в армии было человека два-три, и среди них некто по фамилии Объедков. Однажды, сидя вместе с Объедковым в читальном зале, я сказал ему, что ехать на целину мне никак не хочется, и объяснил это вышеизложенным реальным обстоятельством. Кроме того, я обругал советскую пропаганду и умеренно всю советскую власть. Советская власть, сказал я Объедкову, создала бездарную колхозную систему, неспособную прокормить собственную страну. И теперь вот, развивал я свою мысль, они пытаются исправить положение прибавлением к рабскому труду колхозников рабского бесплатного труда студентов. Но эффект,

уверял я Объедкова, будет все равно мизерный, потому что еще Маркс говорил, что рабский труд не может быть эффективным.

Объедков внимательно слушал, сочувственно кивал головой, а на ближайшем комсомольском собрании попросил слова, вышел, ознакомил собравшихся с моими незрелыми мыслями в собственном изложении и сказал, что таким, как я, не место в комсомоле и институте. Зал замер, но тут же выступила какая-то неизвестная мне студентка. Она, не обсуждая моих незрелых мыслей, высказала свое незрелое мнение, что таким стукачам, как Объедков, не место среди нормальных не только студентов, но и просто людей, таким негодяям надо плевать в рожу и не подавать руки. Ее поддержала другая студентка. Поднялся невероятный гвалт. Студенты один за другим говорили, что Объедков – подлец, но тут же по предложению сидевшего в президиуме секретаря парткома подавляющим большинством голосов избрали подлеца секретарем факультетского комитета комсомола. Меня при этом оставили в покое, может быть, потому, что я все-таки согласился ехать на целину.

Согласился, кроме всего, в расчете на то, что там наберу материала для чего-нибудь вроде рассказа, повести или романа.

В поисках сюжетов и героев

Тогда, летом 58-го, я чувствовал, что должен написать рассказ или повесть, чтоб это было, с одной стороны, хорошо, а с другой стороны, «проходимо», насчет чего у меня возникали уже некоторые опасения. Мои взгляды тогда не очень сформировались. Они ни в коем случае не были антисоветскими, но и советскими их назвать можно было только с натяжкой. А ведь советская власть требовала безусловной любви к себе всех людей и писателей больше, чем кого-либо. Для советского писателя любовь была даже чем-то вроде профессиональной обязанности. Всякое литературное сочинение должно было соответствовать основным требованиям метода социалистического реализма. Можно было сколько угодно держать фигу в кармане, но все равно главных рецептов метода избегать не стоило. В центре должен быть «правильный», положительный герой, русский, желательно рабочий, комсомолец или коммунист, который хорошо воюет или работает, борется с бюрократизмом, казенщиной, равнодушием и другими «отдельными недостатками» и «пережитками прошлого в сознании людей» и в конце концов побеждает. Чтобы такое сочинение достигло не только печатного станка, но и внимания читателя, желательно было стандартного советского героя наделить какими-то индивидуальными человеческими чертами, делавшими его не совсем «правильным». Тут честолюбивому литератору, особенно начинающему, нужно было балансировать между тем, что можно сказать, и тем, что хочется. А как достичь такого баланса?

Я внимательно следил за тем, что пишут молодые, уже напечатавшиеся и обратившие на себя внимание писатели. Самым заметным из молодых был тогда Анатолий Кузнецов, будущий невозвращенец. Его повесть «Продолжение легенды» огромными тиражами вышла сначала в журнале «Юность», потом в «Роман-газете». Критики считали ее образцом «исповедальной прозы». Я читал и думал: вот как надо писать! Просто, достоверно и – «проходимо». Одно из главных требований соцреализма, чтобы в центре был положительный герой, с энтузиазмом строящий социализм, было соблюдено. И в то же время достоверность и доверительная интонация. Но о чем и как я могу написать? Не ощущая свою прошлую жизнь источником каких-то сюжетов, я решил поехать все-таки в Казахстан и набраться там новых впечатлений.

Черная пропаганда

На каком-то этапе мы узнали, что из студентов нашего института будет составлен отряд, который разобьют на бригады и распределят по разным колхозам. Начальницей отряда была назначена женщина лет пятидесяти, кандидат сельскохозяйственных наук, взятая почему-то из Тимирязевской академии, – своих, что ли, таких не хватало? А скорее всего, числилась она не только в Тимирязевке, но и на Лубянке. Она ходила во всем черном и сама была вся черная. Ее черные волосы пахли сапогами, потому что она, как мне сказали, подкрашивала их дегтем. Лицо было сплошь покрыто черными конопушками и потому казалось немытым. Ее имени и фамилии я уже не помню, но студенты сразу прозвали ее «Черная пропаганда», и это прозвище к ней крепко прилипло.

Задолго до поездки кто-то что-то ей сказал про меня. Она заинтересовалась, стала меня искать и нашла в одной из пустых аудиторий, где я как раз, ползая по полу, раскладывал и клеил материалы своей газеты «Историк».

Она начала с комплиментов, которые в ее устах звучали фальшиво. При этом смотрела на меня маленькими мышиными черными глазками и умильно улыбалась. Губы улыбались, а глаза оставались недобрыми.

– Мне о вас рассказывали много хорошего. И о том, как вы учитесь и как делаете газету. Это очень хорошо, что вы делаете газету. Это очень нужное дело. Газета, как говорил Ленин, это не только коллективный пропагандист, но и коллективный организатор. Вы с этим согласны?

Поделиться с друзьями: