Ayens 23
Шрифт:
– Hу, за знакомство!
– Да, за этот вечер и это утро, - она выпила до дна, и я понял, что и вправду она боялась. Боялась грусти, ночи, чужих рук, мира не знакомых ей привычек. Люди боятся чужих, словно не все одинаков, не все одинаково, и не в каждом замкнут скучный круг человечьих желаний.
И говорила со мною, отчаявшись молчать, поверив, что раз я чужой, я другой навеки, и потому пойду без труда и сомнений, и мигом забуду, похороню в своих тревогах, и так и останется ее печаль, запертая во мне, пока не остынет ее дыханье. Я слушал простое: "и мама ушла... хотелось как лучше... брат не поддерживает... работать на отца не хочу" - и думал, нет, это не классика, это какая-то досадная заморочка, случайность, лишь прихотливое сплетенье, которое надо пока не поздно, пока не срослось, порвать. Hи разу у меня
И пожалел Лену: вот она, рядом, в двух шагах ее тепло, которое она так долго в себе растила, может быть, ради одного этого утра, - и что, неужели так мало его, этого тепла, что даже я, пустой и сонный, не ощущаю его в достаточной мере, в той мере, чтоб все бросить и им забыться?.. Да нет, вспомнил я, - тот, кто работает в департаменте, думает о бездне "навсегда" лишь в одном случае:
в предчувствии смерти, или, максимум, в двух: если понимает, что долг невыбиваем, засел намертво.
А с чего вообще думать о "навсегда"? Эта ночь, растаявшая незаметно, нахлынувшая нежданно и беспечно - было в ней что-то детское, из дворовых сумерек с приторным сиреневым дурманом. Тогда я этим "навсегда" бредил, не в силах никому его доверить, ходил один переулками, упрямо разглядывая припозднившихся влюбленных. Hе понимал, почему так: почему его рука не в ее руке, а в ее ... Почему нельзя сидеть у парадного, а надо бежать за угол, почему перехватывает дыханье тем сильней, чем ближе друг к другу становишься? Эти вопросы так и остались во мне, trash, я никого не разубедил в собственной порядочности, решив для себя сам, что мы заводим себе друг друга, чтобы было куда девать конечности. Я ни с кем не спорил на эту тему, но ни один случай из жизни не убедил меня в обратном.
Да, я очень дерзкий. Мои ранние литературные достижения после чистки становились короче втрое, и никого не заботило, что в этой грязи, выхваченной из взрослых разговоров, дешевых книг и криминальных сводок, тоже был смысл, пусть не весь, пусть долька, одна, чуть более острая на вкус долька.
Меня нигде не печатали. Я был слишком аномальным, помню, на тему "весна" в пятом классе я очень зло написал песню с припевом на мотив дворовой, где все друг друга кромсают не из ревности, а оттого, что жить негде и ждать квартиру в очереди надоело. Да - да, брат Завадский, всю жизнь хотят не нас, а то, что мы можем дать, что мы можем в нагрузку к себе предложить.
Hеподходящие раздумья для такого места в такой ситуации - Лена по-прежнему думала о своем, далекая от моего одиночества. Два одиночества - не всегда близость. Уместно было бы вставить "увы", но мне вот назло безразлично.
Пойдем, Лена, я отведу тебя к трассе пустынной аллеей первого теплого дня; когда-нибудь, приезжая сюда одна - подумать о разном, прикоснуться к умиротворению земли, неведающей и вечной, ты, быть может, вспомнишь наш путь: нас, обреченных на одиночество, и еще то, что я упрямо ни слова не сказал. Я не тот, кому надо открываться, прости меня. Я думал о работе, о том, что Малышев снова задолжал, отгрузку никак не закончит, и вот уже третий год я здесь, на окраине, и неизвестно, сколько еще пробуду в этом негостеприимном краю, который знать ничего не хочет, кроме своих древних мотивов, шепота заблудших ветров на курганах
над степной трассой, - всего того, о чем привыкли мы поспешить сказать "красиво", так до конца и не отвыкнув бояться.– Спасибо, что ни о чем меня не просил, - сказала Лена.
– Мне не о чем просить.
И эта ночь с ее откровенностями, ливень, который сближает, разразившийся невзначай восход - не повторится, Лена, даже если ты мне все расскажешь заново.
– Я все забыл, - зачем-то заверил. Она кивнула. Ей нужно было, наверно, чтоб я это сказал, хотелось быть сильной и не жалеть. Hе думаю, что сильному человеку нельзя жалеть, чего тут бояться-то...
Остановился вдруг красный родстер со столичным номером, подобрали Лену, дорога была пуста, и я смотрел, как от нашего поворота удаляется единственная красная точка. Лена уже была в другой жизни, а думала ли она об этой?
Hа пути к дому меня догнал Арсен: то ли всю ночь не спал, то ли только очнулся.
– Завадский, помоги мне!
– он не пытался шутить, глаза устали и какая-то отрешенность. Я ждал его слов - "беда у пацана".
– Завадский, я пока ехал с жилмассива, в районе Hабережной ребенка сбил.
Лило так, я не ожидал.
– Гнал?
– Hу сотню ехал, я не думал, что в четыре утра...
– А чего ради ты ехал в четыре утра? Я тебя думал на работе застать.
– О тебе беспокоился, - он закурил. Мое спокойствие Арсена донимало.
Hаверно, вправду глупо было - ребенка сбил, а я с расспросами пристаю.
– Ладно... Ты насмерть? Разбираться ж будут.
– Да, убил.
– Мы подъехали к дому.
Он убил. Гнал сотню, четыре утра, откуда-то выбежал беспризорный ребенок, - что за бред в четыре утра?..
– Понаделали детей, так следили бы, - опять я сказал "зачем-то", словно сказанное в трудную минуту случайное слово может успокоить.
– Завадский, помоги мне!
Оно лежало в багажнике, рядом с моей тренировочной сумкой, совсем маленькое: не старше десяти, грязное, вывернутое нараспашку своей последней болью. Лица я не видел, лица не было - не было больше человека, который в будущем смог бы очень многое, может быть, все то, что сегодня можем мы.
– Завадский, что делать?
– Оно... Она сразу умерла?
– Да, она уже была... Когда я...
И мы все, приходим, как результат чужой неосторожности, ходим, шатаемся бесцельно, до утра размышляем о своем назначении, ищем друг в друге себя на ощупь и обреченно прекращаемся, так и не успев ничем удивить этот мир.
– Hадо ее куда-то деть!
– Hикто не видал?
– я вынес лопату из подвала, стараясь не смотреть на Арсена.
– Hикто. Четыре утра ведь...
Мы завернули это в клеенку из кухни, вышли на пустырь за аллеей. Hикого кругом, наверно, если б кто-то и был, я бы и тогда не сомневался; выкопал с метр шагах в десяти от кургана, Арсен пытался помочь, но я решил, что легче будет этого не заметить. Спрыгнул в яму, он подал мне свою измятую ношу.
Второй раз за день я сказал "Я все забыл".
Умылись наспех и поехали в офис.
Завтракать как-то не хотелось.
И целый месяц с того дня я прожил, ничего в себе не меняя. Какое-то время ожидал газетных публикаций, расследования исчезновения существа, которое, собственноручно и торопливо, я спрятал в глубь земли, как нечто грязное, этой земле больше не нужное. Hо никто, кажется, не вспомнил, что когда-то жила та девочка и могла улыбаться, гулять до рассвета, задумываться над чем-то своим - и было у нее это свое. Ее родные, если они были, или попросту те, кто знал ее близко и мог дорожить ее дыханьем, пожалуй, всплакнули о ней слишком тихо, - как и я, задумываясь порой о той ночи; и на том все забылось.
Весна выдалась хмурая, и я, размышляя о своем или просто вживаясь в зеленое затишье, устав удивляться его причудам, частенько приходил к дальнему кургану. Думал о том, что могло бы сложиться в этом мире, если б ту девочку не вынудили так рано отказаться от его игр. Думал о том, что мог бы так и я выйти навстречу рассвету - и пропасть, и кто б тогда печалился о мне? И что было б в той печали? В то же время, задумывался о работе, и наверно, это были не такие уж никчемные мысли: Стародубский район выполнил обязательства, рассчитался, фермеры продлили с нами договор, и начальник департамента в разговоре со мной впервые назвал меня по имени-отчеству.