Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Попробовала улыбнуться, но он налег на нее тяжелым обезличивающим взглядом, и она отвернулась. Вспомнила, что видела у него за воротником тужурки полоску вышитой рубахи, и заговорила снова:

– Пан очень любит вышитые рубахи?.. Я вышью пану рубаху... по бордо синими цветами - хорошо? Или черными?.. Через два дня могу вышить: я рукодельница... И пианино у меня есть: уроки музыки даю.

– Уроки му-зы-ки!
– брезгливо передернул он лицом.

– Да, да!.. Вот, не верит! Ничему не верит! Ты думаешь, я такая... падшая? Я - не падшая. Так, необходимость... Чем я виновата? Мужа убили,

сын маленький - что он понимает?.. А тетка - она такая... тяжело у ней. Зачем я ей нужна? Конечно, это я сама сознаю.

– Говорю - нет сына! И мужа не было и тетки нет!
– выпалил в нее Бабаев.
– Говорю - нет! К чему еще то же самое?.. Жри апельсины!

Он опрокинул пакет, и они рассыпались по столу, бойкие, круглые; два упало на пол.

С лица женщины что-то сползало; точно ударили по нем плашмя, и оно стало бессмысленным, плоским.

– Тебе скучно?
– вдруг спросила она; подведенные глаза влажно замигали.
– На, возьми иголку!

Она выдернула из кофточки иголку с черной ниткой.

– Зачем иголку?

– Коли меня - в руку, в щеку... Хочешь - глаз выколи!

– Зачем?

– Может, тебе веселее будет, - почем я знаю...

Положила голову на стол и задергалась всем телом. Горела безучастная свечка. Лежали мертвые корки апельсинов. От зажатой между двумя пальцами ее левой руки папиросы изгибисто, как из кадила, подымался дым - узкий, синий.

– Будет! Перестань!
– приказал он.

Он смотрел на ее руку с папиросой, видел, как кожа на ней сморщилась мелкими полосками, точно спеченная, и думал: "Сейчас она обнимет меня этой рукою, положит на грудь голову с мудреной прической и будет голосить дальше..."

Почему-то не было жалко.

И когда он смотрел на нее, то видел не ее, а свое лицо с четкими бровями, сросшимися над переносьем, и с темными глазами, всегда внимательными и узкими, точно все время било в них солнце и мешало видеть, и приходилось козырьком над ними держать ладонь.

Представлялись другие глаза - те же глаза, но детские, простые. Те были широкие, потому что в них жила вера в тайну; эти сузились, потому что для них не было уже никаких тайн.

Женщина перестала плакать. Она сидела, подперев руками голову, и глядела на свечку. Сама была, как свечка, - задумчивая, тихая.

– Вытри глаза!
– сказал он.
– Дай, я своим платком вытру: у меня чистый.

Она посмотрела на него поворотом мокрых глаз.

– Зачем? Пусть!..

Может быть, почудилось, что он пожалел ее, и она заплакала снова.

– Ну, можешь нюнить дальше, а я пойду, - поднялся Бабаев.

– Куда?

– Туда, где песни поют.

Должно быть, подслушивал кто-то за дверью в соседнем номере. Кто-то откачнулся от двери, так, что скрипнули филенки, и задорный, насмешливый женский голос запел звонким речитативом:

Забыты нежные лобзанья,

Уснула страсть, прошла любовь...

оборвал на высокой ноте и рассмеялся.

За другой дверью номерной бойко прошел по коридору, и за ним еще чьи-то неровные шаги.

– Дверей тут совсем не нужно; это чья-то насмешка, - сказал Бабаев. Не правда ли? Нужно открыть все двери.

– Это уж такая гостиница, - не поняла она.
– На это нечего обижаться

сюда только за этим и ходят.

Лицо ее оттого, что было заплакано, казалось припухшим, и было странно Бабаеву, что она плакала и курила.

– Нужно открыть все двери настежь, везде!
– с силой повторил Бабаев. Потому что нет стыда, и не должно быть! Из спален сделали какие-то баррикады для мысли, и оттого тесно и глупо жить! И псаломщику, моему хозяину, нужно сказать во всеуслышанье: "Это не твой сын плачет у меня за стеною, а мой, мой, мой! И ничего в этом нет ни унизительного, ни страшного!.." Вообще нет ничего ни страшного, ни низкого - правда?.. Есть степени падения, и нет самого падения, есть степени злодейства - и нет злодейства... Такова глупость жизни - измерять степенями то, чего нет... Ты старше меня, не правда ли?

– Моложе, - улыбнулась она, - женщины всегда моложе.

– Ты старше меня, - повторил он, - потому что обросла гусиной кожей, но ты можешь прожить еще уйму лет и ничего не вынести из этой уймы... У тебя бывают такие минуты, когда ты, конечно, есть, но тебя уже в сущности нет, то есть нет тебя для себя самой, понимаешь? Когда ты - часть чего-то огромного и совсем не радостного, черного, как... что?.. все равно что, - черного... Это временная смерть, должно быть... Я не для тебя говорю - для себя, и не слушай!
– заметил он вдруг на себе ее встревоженный взгляд, - думай о том, сколько я тебе дам и чего ты себе купишь - шляпку, ботинки, пирожных... О чем я говорил?..

Он прошелся по номеру, закурил, нервно потер рукою лоб над переносьем.

– Да! За этой смертью опять будет рождение, но - черт его возьми! этой смерти оно не прикроет целиком - она проступит!.. Это - все равно, как трава над трясиной: трава как трава, а походи по ней, попробуй? Недолго походишь. И это - не ужасно. Ничего нет ужасного... Придумали ужас! Его нет на самом деле, да и ничего нет: ни горя, ни радости, ни березовых плах... Факты есть, будь они прокляты, но мы их не видим, все время смотрим и не видим... А когда увидим, то с ума сходим, потому что - факт, он не вмещается: он огромный, а человек - пыль, и давит...

Бабаев остановился и увидел близко от себя ее глаза, уже высохшие и широкие. Раздвигали орбиты, становились белее, шире... Стало противно вдруг, скользко, душно.

– Что ты уставилась на меня, как жаба?!
– злобно выкрикнул он; нижняя челюсть дрогнула, и мелко застучали зубы.
– Увидеть хочешь? Все равно не увидишь. Это - не здесь (он махнул рукой вдоль лица), это - там где-то сзади, не знаю, где... Думаешь - с ума схожу? Правильно думаешь... Тебя я, должно быть, как лекарство взял. Что ты смотришь? Ты умнее меня, я знаю, потому я тебя и взял...

Он сел рядом с нею на замасленном диване. Она уже не курила - обняла его голову короткой рукой. Он почувствовал запах ее тела и холод руки. Но когда он взял ее руку своею, то увидел, что его рука была холоднее, и почему-то это казалось обидным; а острому от худобы лицу было покойно на чем-то мягком.

Плавали шаги в коридоре. В соседнем номере тот же женский голос, но уже не задорный, а вдумчивый, тихий, запел грустное:

– Дивчино, голубко, що будешь робиты

На Вкраинi далекой?

Поделиться с друзьями: