Бабье лето
Шрифт:
Иногда, обрывая свою веселую речь, так и брызжущую острыми словечками, прибаутками, поговорками, ксендз вдруг становился серьезен и начинал рассказывать о маленькой панне Зосе Лабинской. Для нее у него не было шуток, он с удивлением лесного зверя отзывался об этой девушке, едва перешедшей за шестнадцать лет. Для него она была жемчужиной, которую он благоговейно держал, рассматривая, в своих закорузлых мозолистых руках. Она была его духовной дочерью, но ее исповеди были для него откровениями, потому что она умела выражать то, что он умел лишь чувствовать. О, она совсем не была фанатична и религиозна была только отчасти — этим его нельзя было удивить, а тем более привлечь. Нет, она была женщина. Вот, вот, он именно нашел нужное слово — женщина. В ней жила та душа, которая живит человечество, которая умеет любить — не всех, нет, а одного, потому что любовь ко всем — не любовь,
О, пан пробощ умел говорить, когда его задевало за живое! И совсем не потому, что он был слишком пьян.
Свадьба графа должна была состояться во вторник. Фон Клабэн постарался устроить так, чтобы о ней было как можно меньше шуму, и потому решено было обряд венчания совершить не в Черчичах, а в заштатной маленькой церковке в одиннадцати верстах от Теолина. Граф приезжал к Галдину просить его быть шафером. Григорий Петрович готов был пойти на все, лишь бы не участвовать в этой, по его мнению, «гнусной истории», уверял, что чувствует себя плохо, что забыл в городе мундир, что лошади его раскованы, но граф просил так настойчиво, так трогательно, что поневоле пришлось уступить. В день свадьбы дождь шел не переставая. Дорога превратилась в болото, из которого лошади выкарабкивались с великим трудом. Все стало серо, уныло, и сразу чувствовалось, что уже пришла настоящая осень. Маленькая деревянная церковка среди кладбища с подгнившими, поваленными крестами, одиноко стоящая в поле за версту от деревни, под дождем имела облик весьма жалкий. Она вся почернела от сырости, а внутри с купола капали на людей бурые капли и по стенам расходились желтые потеки.
Но несмотря на непогоду и на сравнительную тайну, которой было обставлено венчание, народа собралось много. Крестьяне и крестьянки — разные кумовья, сватья, деверя,— все стояли сплошною стеной, не снимая промокших кафтанов, тулупов. Они уже успели заполнить всю церковь своим мужицким, теперь еще отсыревшим, запахом, и это было почти нестерпимо для свежего человека. Говорили громко, потому что еще не приехала невеста, посаженным отцом которой был почтмейстер — «очень удобный пассажир», как его называл Карл Оттонович. Сам он в церкви не присутствовал, но его ждали на хуторе к свадьбе.
Граф был очень торжественен. Тужурка на нем была новая, темно-синяя, с высоким воротником, украшенным серебряным галуном; в петлице у него белел букетик флердоранжа {74} .
— Ну, вы и представить себе не можете, как я доволен, что вы тут,— говорил граф Галдину, с чувством пожимая ему руку.— Вообще я доволен, я очень доволен…
Наконец приехала невеста, вся замотанная в платки, чтобы не замочилось белое платье. Григорий Петрович видел ее впервые — фотография ее не давала о ней никакого представления. Она была высокой, крепкой женщиной с круглым румяным лицом и быстрыми движениями. Она казалась смущенной, не знала, куда девать свои большие красные руки; подвенечное платье, плохо сшитое, давило ей грудь, а на спине сидело мешком; на низкой прическе задорно топорщился белый венчик. Галдин невольно кинул взгляд на ее талию.
«Что за гадость,— подумал ротмистр,— да и я хорош».
Нестройно запел охрипший хор, начался обряд венчания.
О. Никанор со своими вихрами и плутоватыми глазами мямлил и гнусавил; когда раскрывались двери, налетал холодный ветер и задувал свечи; мужики тяжело вздыхали, сопели, кашляли — все казалось нерадостным Галдину, все было неприятно и гадко.
Но вот о. Никанор благословил новобрачных, все потянулись поздравлять их. Мужики целовались с графом, хлопая его одобрительно по плечу. У него был такой вид, точно он хорошо не
знает, что с ним случилось. Он кланялся и благодарил во все стороны, потом замолк, сморщил свой низкий лоб, произнеся почти грустно:— Вот так эндак, эндак, так!
Галдин отвернулся и подошел к Сорокиной.
— Здравствуйте, Фелицата Павловна,— сказал он.— Я так и не успел поблагодарить вас за ваше предупреждение…
Она вспыхнула и ответила, смущенно потупляя глаза:
— Ах, что вы!
«Как она привыкла жеманиться,— подумал Григорий Петрович,— зачем она это делает?..»
— Нет,— повторил он,— я очень, очень благодарю вас…
Она молчала. Грудь ее высоко поднималась, грозди винограда трепетали на шляпке.
— Родимый мой, Григорий Петрович,— кричал граф,— очень прошу, не покидайте нас, выпейте за наше здоровье.
— Я охотно, только вот не знаю, как дорога…
— Пустое! Честное слово! Пароль д’онер [25] , я вас очень прошу.
Публика расходилась, кто пешком, шлепая по грязи, бабы,— высоко подняв юбки, мужики — широко расставляя руки и согнувшись; кто в телегах, таратайках, бричках. Все это толпилось перед церковью, спотыкалось о могильные бугры, пересмеивалось, ругалось…
25
Parole d ’honneur — честное слово ( фр.)
— Чтобы тебе пусто було,— сетовали на дождь.
А дождю, как видно, не предвиделось конца. Дали слились в сплошную серую мглу, по небу грузно переваливались бурые тучи.
— Вы, может быть, пересядете ко мне в коляску,— говорил Галдин, держа над Фелицатой Павловной раскрытый зонтик,— у меня хорошие лошади и скорее довезут вас.
— Я, право, не знаю, удобно ли,— ответила она.
— Почему же нет? Антон, подавай!
Они уселись под поднятым кузовом и застегнулись кожаным фартуком. Григорию Петровичу почему-то вспомнилась его поездка с покойным Лабинским. Тогда тоже шел дождь, но в воздухе чувствовалось лето, громыхал бодрый гром, деревья гнулись под тяжестью мокрой листвы. Тогда было так легко на душе, так радостно, несмотря на то, что рядом с ним сидел мертвец, а теперь около него забилась в угол живая женщина, и только что все они присутствовали на торжественном обряде бракосочетания. Тогда он оставил Анастасию Юрьевну в обмороке, но уносил с собой надежду на близкое счастье; теперь она больна, больна душой и почти неуловима. Право, даже черты ее лица стерлись в памяти Галдина; только ее худые длинные пальцы дрожат перед ним. Ему неудержимо захотелось с кем-нибудь поговорить о ней, поделиться своими чувствами. Он оглянулся на Сорокину, тоскливо смотрящую на спину кучера. Ведь она все равно знает.
— Фелицата Павловна,— окликнул он ее.
Она вздрогнула, оглянувшись.
— Фелицата Павловна,— повторил он, прямо взглянув ей в глаза,— я пользуюсь вашим дружеским отношением ко мне, которого я, по чистой совести, не заслуживаю, и буду говорить как с близким, прямо и откровенно. Вы можете мне сказать, то с Анастасией Юрьевной? По некоторым причинам — вы их, должно быть, тоже знаете — я не могу встречаться с ней, а письма ее так редки, а главное — так непонятны мне, что, право, я не знаю, что и подумать… Она пишет мне, что больна, но чем больна? Наконец, она не может почему-то уйти от мужа и объясняет это своим страхом, но что же это за страх? Понимаете, для меня все неясно, все темно… Что же мне делать, чтобы наконец развязать этот узел?
Он замолк, взволнованный своей речью, своими мыслями.
— Научите, что делать,— повторил он настойчиво.
Фелицата Павловна покачала головой. Лицо ее стало печально и ласково. Она казалась старше, но гораздо проще, чем была раньше.
— Как же помочь? — заговорила она, не глядя на Галдина.— Я теперь часто бываю у нее и лучше узнала, что это за человек. Она несчастная… Да, совсем несчастная… Она вас любит, она никогда никого не любила, кроме вас, но вы пришли слишком поздно…
— Поздно?
— Ваша любовь была для нее и счастьем…
— И?
— И она теперь убивает ее…
Фелицата Павловна заволновалась, лицо ее покрылось красными пятнами, голос обрывался:
— Вы говорите, что не понимаете ее страха… Потому что вы никогда не видали ее душу… Она боится и вас, и мужа, и себя… Она теперь все плачет, что она старая, что у нее седые волосы показались… Нет, вы все-таки не понимаете! Она боится, что все равно не сегодня-завтра вы ее разлюбите, что как только она станет вашей женой, вы ее бросите…