Бабьи тропы
Шрифт:
— Настя, испить бы мне… Настя…
Он был в той же пестрядинной рубахе, в которой умирал, лицо его было синее, а рот — почерневший и ввалившийся; глаза мутные и голос хриплый.
— Настя, — хрипел он, протягивая длинные костлявые руки, — испить!.. Нутро у меня горит…
Метнулась Петровна. Хотела вскочить и кинуться вон с сеновала. Хотела закричать. Но не было сил подняться. Не ворочался язык во рту. И не было голоса.
А Филат — большой, костлявый и неуклюжий — тянулся к ней, дышал жаром раскаленным из почерневшего рта прямо ей в лицо и настойчиво
— Настя… Настенька…
Откуда-то доносился глухой голос Демушки:
— Ма-ама-а…
Собрала Петровна последние силы, рванулась и крикнула:
— Ай!..
Еще сильнее открыла глаза и поняла, что видела сон, что на дворе уже позднее утро.
Солнце стояло прямо перед открытой дверкой сеновала и горячими лучами опаляло лицо Петровны.
Рядом с ней сидел на сене Демушка, хныкал и куксился спросонья:
— Ма-ама-а…
А Степан стоял на лестнице и, просунув голову в дверку сеновала, торопливо выбрасывал слова:
— Настя! Вставай скорее!.. Полиция приехала… требуют нас…
Глава 12
Двое городовых забрали Степана с Петровной и хозяйку с Паланькой и на казенных лошадях привезли в город, в полицейское управление.
Акулину и Паланьку прямо в кабинет полицмейстера провели, а Ширяевых около дверей кабинета в коридоре оставили.
Полицмейстер, высокий, пучеглазый и красноносый, с бакенбардами, подусниками и усами рыжего цвета, в погонах, увешанный двумя медалями и одним орденом, допрашивал о вчерашнем происшествии в лесу.
Акулина рассказывала, как собирали они ягоду, как напали на них монахи, как на помощь Степан прибежал.
Полицмейстер то и дело перебивал Акулину:
— Только правду говори, тетка! — кричал он, бегая по кабинету и дергая руками рыжие бакенбарды. — Помни: о служителях храма божьего говоришь!.. Не докажешь… опозоришь святой монастырь — в тюрьме сгною!.. На каторгу закатаю!.. И на том свете будешь отвечать… Будешь гореть там в геенне огненной… Каленое железо языком будешь лизать…
Акулина обливалась слезами, сморкалась в подол юбки и испуганно бормотала:
— Правду сказываю, батюшка… изнохратили нас обеих!.. Не за себя хлопочу… за дочку!.. Куда же она теперь? Кто ее возьмет?.. Порченую-то?..
— А чем ты докажешь, что это были монахи? — гремел полицмейстер.
— Монахи, батюшка, ваше благородие, монахи… и одежда монашья…
— Да ведь одежу монашью могли надеть и бродяги, и беглые каторжники… Ты что же это, баба? По одежке хочешь людей судить?.. Да знаешь ли ты, что такое монастырь?! Знаешь ли ты, что эти люди за нас день и ночь богу молятся?! Грехи наши окаянные замаливают?
Акулина плакала и свое твердила:
— Монахи, батюшка, ваше благородие… Не слепая ведь я была… Свидетели видели… Монахи это!.. Выпивши они были… Пахло от них… водкой…
— Чем пахло? Чем? — закричал высоким бабьим голосом полицмейстер. — Ну-ка, говори… Чем пахло?..
— Вином, батюшка, водкой…
— Вином! — полицмейстер уставился в бабу выпученными серыми
глазами. — Это что же, по-твоему, монастырь-то — кабак?! Монахи не богу молятся, а пьянствуют?! Ну, говори! Говори!..Сразу перепутавшаяся Акулина забормотала.
— Не знаю, батюшка…
— Не знаешь?! — визгливо крикнул полицмейстер, перебивая Акулину. — А как же ты смеешь приравнивать святых людей к каким-то бродягам?! Да я тебя за такие показания туда запрячу, откуда ты не выскребешься!.. Эй, городовой!.. Кто там есть?
Из двух боковых дверей вошли и замерли у порога двое городовых.
Акулина дернула за рукав Паланьку. Обе повалились на колени и заголосили. Паланька выла без слов. А мать причитала:
— Прости, батюшка, ваше благородие… Темны мы… Прости. Може, ошиблась я… Не погуби!.. Свидетели были…
— Свидетели?! — шумел полицмейстер. — Вот я поговорю сейчас с твоими свидетелями!..
Полицмейстер бегал по кабинету, шумел и грозился. Потом обмяк немного. Вынул из стола деньги. Подал Акулине рубль серебряный, а Паланьке трехрублевую бумажку.
— Вот это вам подарок от его преосвященства… от настоятеля монастыря… Видишь, дура старая, как об вас пекутся святые люди?! Молятся за вас… жалеют вас! А ты каких-то бродяг за монахов приняла… Ступайте… Да языки прикусите!.. Сгною в тюрьме… если услышу что-либо про монахов!
Полицмейстер повернулся к городовому:
— А ну-ка, позвать сюда свидетелей!
Акулина и Паланька вышли из кабинета.
Ввели Ширяевых.
Взглянул Степан на полицмейстера и почувствовал, что в груди что-то захлопнулось. Перед ним за столом стоял тот самый человек с рыжими бакенбардами, который во время монастырской пирушки губами камаринского наигрывал.
— Как фамилия? — рявкнул полицмейстер, обращаясь к Степану и усаживаясь за стол.
— Степан Ширяев, ваше благородие… А это — моя жена, Настасья Петровна.
— Из каких?
Степан замялся, не сразу ответил.
— Из… из поселенцев, ваше вскоблаародие…
Полицмейстер медленно начал подниматься на ноги.
— Как?.. Как ты сказал?.. Поселенец?.. А где приписан?
— К Кабурлам приписан я, ваше…
— Значит, беглец? Бродяга?!
— Почему бродяга?.. По разрешению я… Срок вышел… И на богомолье мы…
— Срок вышел?! — опять петушиным голосом закричал полицмейстер, весь побагровев. — На богомолье! Это ты, может быть, подстроил со своими дружками… с такими же бродягами? А потом — сам же в свидетели? Ты что, святую обитель позорить?! Начальство подводить?!
Полицмейстер выбежал из-за стола и с размаху ударил Степана по лицу.
— Ваш… вскоблаародь… Зачем… дерешься? — бормотал Степан.
Полицмейстер размахнулся другой рукой и ударил Степана с другой стороны.
— Молчать, сукин сын!.. Да знаешь ли ты, посельга несчастная, кто ты такой?! Какие у тебя права? Да я тебя запорю!..
— Ваше выскоблагородие…
— Молчать! — крикнул полицмейстер, бегая по кабинету и топая ногами. — Молчать!.. Запорю!.. В тюрьме сгною сукина сына!