Багровый лепесток и белый
Шрифт:
— Надеюсь, — произносит Уильям, передавая гостей на попечение Летти, — вам удастся провести остаток нынешнего дня в приятных развлечениях.
Генри, разгневанный этим намеком на то, что он и миссис Фокс способны потратить день Божий на эгоистические увеселения, отвечает:
— Уверен, мы с миссис Фокс проведем его э-э… подобающим, насколько то нам по силам, образом.
И на этой ноте Генри и миссис Фокс откланиваются.
Тишина нисходит на дом Рэкхэма — во всяком случае, та, какая возможна, когда обойщики собирают в вестибюле свои инструменты. Уильям, слегка охрипший от устроенного им представления, закуривает сигарету. Агнес сидит с ним рядом, глядя на не съеденное ею печенье и не видя его. Ее уже начинает подташнивать от оксалата цериума, содержавшегося в пилюле, которую она проглотила с чаем.
Проходит добрых пять минут и Агнес спрашивает:
— Так сегодня воскресенье?
— Да, дорогая.
— А я думала, суббота.
— Воскресенье,
Еще одна долгая пауза. Агнес исподтишка почесывает запястья, отвыкшие и от тесных рукавов дневного платья, и от каких-либо тканей помимо хлопчатой. Потом сжимает ладони, чтобы не чесаться и дальше. Потом:
— Они и вправду евреи?
— Кто, дорогая?
— Сегодняшние рабочие.
— При том, сколько я им приплачиваю, — фыркает Уильям, — вполне может быть. Но ты ведь знаешь, как мучительно для меня вынуждать мою бесценную женушку дожидаться того, что она заслужила.
Агнес опускает голову, поигрывает пальчиками, она смущена. Муж стал совсем другим, новым, к нему еще предстоит привыкнуть. И если она думает участвовать в Сезоне этого года, ей следует потверже знать, какой нынче день.
Простившись с миссис Фокс и посмотрев немного ей вслед, Генри возвращается в свой скромный дом на Горем-Плейс, стоящий на самом краешке области свинарников и гончарен. Встреча с Уильямом разволновала его, взволнован он и сейчас, хоть благоразумная миссис Фокс и сказала ему, прощаясь, что он не должен слишком строго судить брата за его вульгарное и нечестивое поведение. «Он — просто мальчик, получивший новую игрушку», — наставительно заключила миссис Фокс и она, разумеется, права, но все же… как это неприятно. И какое это облегчение — вернуться в свой дом, в свой маленький приют, где не случается никаких перемен, где все устроено просто и практично и нет никаких слуг (кроме самого Генри, слуги Господа нашего).
Сказать по правде, домик Генри скорее убог, чем скромен. Он — едва ли не самый маленький в этих местах, земли при нем нет, только садик на задах, а противоположных стен спальни можно, если раскинуть на манер Христа руки, коснуться одновременно. К тому же, он далеко не герметичен — в нем повсюду гуляют сквозняки, а ночами через окна просачивается запах кипящего свиного сала, однако Генри это не досаждает. Великому множеству людей приходится довольствоваться куда как худшим.
Да и в любом случае, к чрезмерному уюту он относится с подозрением — как к питательной почве безмыслия. Опустившись на колени у своего очага, он сооружает из растопки подобие гнездышка, поджигает его, добавляет один за другим куски угля. И это напоминает Генри, что он заимствуется у земли Божией, что каждая хворостинка, каждый кусок угля есть данная ему привилегия — преимущество перед несчастными, которым всю жизнь приходится прозябать в вечной пещерной сырости. Чтобы подбодрить неохочее пламя, он добавляет в него несколько страниц из старых номеров «Иллюстрированных лондонских новостей», сминая гравированные изображения потерпевших крушение поездов, светских конькобежцев и прибывающих в столицу с визитами африканских монархов. Кулак Генри комкает статью, превозносящую чудеса электричества, — он прочитал ее и остался равнодушным. «Профессор Галлап поразил аудиторию рассказами о будущем, в коем мы с трудом сможем отличать день от ночи, а все, что мы станем делать, попадет в зависимость от электрических машин». Сущее видение Ада.
Едва разгорается огонь, как в комнате невесть откуда появляется кошка Генри. Имя ей было дано незатейливое: просто «Киса» — то ли из добросовестной предосторожности, позволяющей не увлекаться обращением с ней, как с человеческим существом, то ли для того, чтобы смягчить горечь от ее неизбежной утраты. Она ложится на прожженный угольками коврик и позволяет хозяину погладить ее по пушистому боку.
Дальше послеполуденные воскресные часы складываются заведенным у Генри порядком. Киса спит в гостиной, он сидит по соседству, в кабинете, читая Библию. Увы, стены, отделяющие его sanctum sanctorum [42] от внешнего мира, тонки, настоящей тишины они не дают. Жизнь продолжается и без всякого стеснения уведомляет об этом Генри.
42
Святая святых (лат.).
При каждом звуке, свидетельствующем, что кто-то поблизости проводит священный День отдохновения отнюдь не так, как заповедано Господом, Генри неодобрительно морщится. Сам он позволяет себе в день воскресный лишь дважды посетить церковь, заглянуть к брату, поговорить (буде представится такая возможность) с миссис Фокс и почитать благочестивую литературу. А вслушайтесь в то, что творится за окном! Не звуки ли это погрузки чего-то громоздкого на телегу, сопровождаемой выкрикиваемыми во всю глотку указаниями? Не лай ли это взбудораженной собаки, еще и подбодренной свистом
ее хозяина? А там, слышите? Не детский ли голос, кричащий «Оп-ля!»? Неужто все вокруг заполонила толпа воскресных рабочих и развеселых гуляк, приплясывающая за спиной брата Уильяма в помраченной потачке прихотям своим?Для Генри День отдохновения есть нечто гораздо более значительное, чем просто искус послушания. Подобно столь многим законам Господним, установления этого дня кажутся суровыми и деспотичными, на деле же они добры и мудры, как материнское попечение. (Не то, чтобы у него имелись ясные представления о материнском попечении, — собственная его мать исчезла из детства Генри подобно тому, как тает под ночным дождем снеговик, однако он многое об этой заботе читал.) Лихорадочный темп современной жизни не оставляет нам ни минуты покоя и, лишь исполняя Четвертую заповедь, попадаем мы в благословенные объятия тишины. И не следует думать, будто Генри — человек слишком книжный, чтобы оценить потребность побегать с собакой или погонять мяч; ведь это он как-то в декабре переплыл, не раздевшись, Кем; он греб, как одержимый, и бегал кроссы так, точно внутри у него была сокрыта паровая машина. Но что принесли ему эти истовые потуги? Имя его, начертанное на серебряных табличках призов; разбитую обувь; преклонение закадычных друзей, которых он предпочел бы забыть. Крепкое рукопожатие Бодли, однажды вечером поздравившего Генри с отменно сыгранным крикетным матчем. («Первостатейный спортсмен, этот Рэкхэм! Страшный зануда, когда он распространяется о недугах нашего мира, но сбейте его с этого предмета и вы получите малого наидостойнейшего!») Генри надеется, что Бог простит его за то, что он играл в дурацкие игры, пока Англия горела в огне, за то, что принимал дружбу нечестивцев. Ныне он читает, негромко произнося слова, Библию, пока, наконец, соединенные силы его и Господня голосов не потопляют шум, создаваемый нарушителями Дня отдохновения.
В дни будние Генри все еще остается человеком непоседливым. Он рубит хворост на меньшие, чем требуется, кусочки; посещает улицу миссис Фокс в Бейсуотере — на случай, если она выйдет из дома как раз в тот миг, когда он будет следовать мимо, а затем продолжает прогулку до Гайд-парка и дальше; ему ничего не стоит пешком добраться, без всякой на то нужды, до самого кладбища Кенсал-Грин. Однако по воскресеньям он читает Библию и желает, чтобы все, мужчины и женщины, делали то же самое.
Оставим теперь Генри с его Книгой Неемии и вернемся к нашей трудолюбивой пчеле, к Уильяму Рэкхэму. Он прогуливается по своему изрядно прореженному парку, куря при этом трубку, — о, нет, это не может быть Уильям, не правда ли? Просто еще один накоротко остриженный мужчина среднего роста: Стриг, садовник. Где же, в таком случае, Уильям? Обойщики удалились, миссис Рэкхэм поднялась наверх. Где хозяин дома? Спросите у Летти, и она скажет вам: уехал в город.
По воскресеньям центр Лондона бывает весьма занимательным — во всяком случае, более оживленным, чем Ноттинг-Хилл. Мы обнаруживаем Уильяма идущим по парку на набережной Виктории, наблюдая за игрищами нечестивцев. Эти люди, пренебрегая законом, катаются в лодках по Темзе, удят рыбу, играют в футбол, гоняют голубей. Уильям в их занятия не замешивается, просто идет между ними прямым путем, однако они забавляют его мимоходом. Конечно, никто и ошибкой не примет его за одного из этих тружеников, усердно наслаждающихся единственным их свободным днем; Уильяма отличает от них и много лучшее платье и целеустремленность походки.
«Что за славный цирк — наш мир!» — думает он, вглядываясь то в ужимки голубятников, то в усилия, которые прилагают воскресные франты, спуская лодки с хихикающими дамами их сердец на темные воды Темзы. По прошествии столь долгого времени он снова открыл для себя простое удовольствие — быть созерцателем скорее внешним, чем (как бы это сказать?)… нутряным (весьма недурно, весьма, «нутряной созерцатель» — надо бы где-нибудь использовать этот оборот).
Довольно копаться в себе! Лучше смотреть вовне! Прекрасный девиз для всякого человека и в особенности для того, чей банк вдруг запел на новый лад, сменил гнев на милость. Увидев, как долги его испаряются, а капиталы множатся, приращивая все новые нули и акры, Уильям и думать забыл о себе. Или, вернее, он перестал искать себя в себе самом, и начал вместо этого наблюдать за Уильямом Рэкхэмом, главой «Парфюмерного дела Рэкхэма», делающим то и это, создающим причины и получающим следствия, достигающим цели за целью.
Уильям притрагивается на ходу к своим бакенбардам, приятно сливающимся с отращёнными им в последнее время усами и бородкой, не светлыми, в отличие от волос на голове, но темно-каштановыми. Отнюдь не тщеславие влечет его ныне к зеркалу, но любовь — в отвлеченном, эстетическом смысле — к коричневым тонам, и не обязательно в волосах — в табаке, в древесной коре, в слое свежей краски.
На дорожку перед ним выкатывается футбольный, мяч и Уильям, не задумываясь, быстрым ударом ноги отбивает его назад, игрокам — в конце концов, он может теперь позволить себе приобретать глянец для туфель хоть тысячами баночек.