Багровый лепесток и белый
Шрифт:
— Ну-у-у-с, — тихо и напевно произносит миссис Кастауэй, не отрывая налитых кровью глаз от свеженькой, поступившей из «Библейского общества» Мадрида Магдалины, — чаша твоя, можно сказать, преисполнена, не правда ли?
Конфетка на эту колкость внимания не обращает. Старуха просто не может остановиться, не может не сравнивать без конца удачу, выпавшую дочери, с собственной плачевной судьбой. Да если б и сам Бог упал перед ней на колени, предлагая ей руку и сердце, она отмахнулось бы от него, сочла бы это лишь жалким возмещением за пережитые ею страдания. И если б Конфетка сгорела заживо вместе с домом, миссис Кастауэй, пожалуй, назвала бы ее счастливицей, сумевшей уволочь с собой на тот свет столько ценной недвижимости.
Конфетка
— Что, Кэти больше уже не встает? — спрашивает она, слегка повышая голос, чтобы перекрыть им безостановочный стук молотка наверху.
— Вчера вставала, дорогая, — мурлычет миссис Кастауэй, сноровисто орудуя ножницами, из-под которых появляется на свет очередной человекообразный клочок бумаги. — И очень мило играла, по-моему.
— Она все еще… работает…?
Миссис Кастауэй прикладывает клочок к уже заполненной картинками странице, прикидывая, какое место он мог бы занять. У нее имеются сложные принципы, определяющие порядок наклейки святых; наложения одного на других допускаются, но лишь в тех случаях, когда они позволяют замаскировать недостачу какой-либо части тела… Эту новую плачущую красотку придется наклеить так, чтобы она прикрыла собой отсутствие правой руки у другой, а оставшийся пустым узкий клинышек можно будет заполнить… где она, та малютка из французского календаря?…
— Мама, Кэти еще работает? — снова спрашивает, на этот раз громче, Конфетка.
— О… прости дорогая. Да, да, конечно работает, — и миссис Кастауэй задумчиво помешивает в баночке клей. — Знаешь, чем ближе она подходит к гробу, тем выше становится спрос на нее. Мне иногда приходится отказывать гостям, представляешь? Их даже грабительская цена не отпугивает.
Взгляд ее затуманивают раздумья об испорченности нашего несовершенного мира и сожаления о том, что преклонный возраст не позволяет ей нажиться на этой испорченности поосновательнее.
— Знай об этом в санаториях, они бы там деньги лопатой гребли.
Стук наверху внезапно прекращается, наступает молчание. Девятнадцать лет прошло с тех пор, как в скрипучем перенаселенном доме на Черч-Лейн началась совместная жизнь миссис Кастауэй и Конфетки; и шесть с той страшной, воющей ночи, в которую миссис Кастауэй (в наряде куда более убогом, освещенном свечой, мерцавшей во мраке старого дома) на цыпочках приблизилась к кровати Конфетки и сообщила, что больше ей дрожать от холода не придется, что нашелся добрый джентльмен, готовый ее согреть. Конфетка силится вспомнить миссис Кастауэй такой, какой та была еще раньше, — матерью не столь ядовитой, как ныне, более заботливой, историческим персонажем, именовавшимся просто «мамой», укрывавшим ее на ночь одеялом и никогда не говорившим о том, откуда берутся деньги. И пока она силится, миссис Кастауэй, нынешняя и тутошняя, помешивает клей в баночке, время от времени извлекая из нее кисточку и нанося на страницу альбома комочек липкой кашицы.
— Я слышала… — говорит, почти задыхаясь, Конфетка, — слышала от Эми, что ты подумываешь заменить меня Дженнифер Пирс.
— Тебя никто заменить не сможет, дорогая, — улыбается, показывая покрытые алыми пятнышками зубы, старуха.
Конфетка морщится и пытается скрыть эту гримасу, подергивая, точно в тике, носом.
— Я полагала, что мужчины мисс Пирс не по вкусу.
Миссис Кастауэй пожимает плечами:
— Мужчины никому не по вкусу, дорогая. И все-таки, миром правят они, а нам всем надлежит преклонять перед ними колени, мм?
У Конфетки начинают чесаться руки, особенно предплечья и запястья. Отогнав искушение наброситься на них и расчесать до крови, она совершает попытку снова вернуть разговор к Дженнифер Пирс.
— Она хорошо известна среди любителей кнута и плетки, мама. Вот я и подумала, не собираешься ли ты… изменить направление
дома?Миссис Кастауэй склоняется над своим рукодельем, придвигая, пока клей еще не подсох, плечо последней из Магдалин к бедру смежного с ней святого.
— Ничто не остается неизменным навек, дорогая, — бормочет она. — Старые гусыни вроде меня и миссис Уоллис, мы… — она поднимает на дочь театрально округленные глаза, — мы всего лишь лоточницы на рынке страсти и просто обязаны отыскивать на нем ниши, никем еще не заполненные.
Конфетка крепко стискивает свои предплечья. «Почему ты так поступила? — думает она. — С родной дочерью? Почему?». Она так никогда и не осмелилась задать этот вопрос вслух. И теперь открывает рот, чтобы спросить:
— Как… как вы договорились? Ты и ми… мистер Хант?
— Ну перестань, Конфетка, — укоризненно отвечает миссис Кастауэй. — Ты молода, у тебя вся жизнь впереди. Зачем тебе забивать свою хорошенькую головку бизнесом. Оставь это мужчинам. И увядшим старым развалинам вроде меня.
Не мольба ли это блеснула в красных глазах старухи? Не мерцание ли страха? Конфетка слишком подавлена, зуд в руках сводит ее с ума, и потому она отказывается от дальнейших расспросов.
— Мне пора, мама, — говорит она.
— Конечно, дорогая, конечно. Здесь тебя ничто больше не удерживает, не так ли? Вперед и ввысь вместе с мистером Хантом! — и старуха вновь обнажает испятнанные красным зубы, сооружая из рта безрадостный полумесяц прощания.
Через несколько минут, уже на Риджент-стрит, Конфетка сдирает перчатки, подтягивает узкие рукава до локтей и исступленно расчесывает предплечья, пока кожа их не обретает сходство с тертым имбирем. И только боязнь вызвать неудовольствие Уильяма Рэкхэма удерживает ее от того, чтобы расчесать их в кровь.
— Да проклянет Господь и Господа, — шепчет она, глядя на одетых по моде прохожих, норовящих бочком прошмыгнуть мимо нее, — и все немыслимо грязное творение Его.
Вернувшаяся к себе, в собственный ее марилебонский дом, Конфетка лежит сейчас в ванне, почти целиком накрытая одеялом благоуханной пены. Пар размыл вокруг нее очертания волглой клетушки, горчичный цвет потолка смягчился до яичной желтизны. В лавандовом мареве мерцают на флакончиках, склянках и баночках десятки маленьких «Р».
«Тринадцать, — думает она. — Мне было тринадцать лет».
Вода покусывает и покалывает погруженные в нее руки — ощущение много более предпочтительное, чем чесоточный зуд. В одной ладони Конфетка сжимает губку, поднося ее к лицу всякий раз, что слезы начинают слишком уж язвить щеки.
«Ты же понимаешь, — годы тому назад сказала ей миссис Кастауэй, — для того, чтобы в нашем доме царили счастье и согласие, я должна относиться к тебе так же, как к другим девочкам. Мы занимаемся нашим делом все вместе». Каким делом, мама?
Конфетка зажмуривается, прижимает губку к глазам. Когда-то давным-давно эта губка была живым существом, плавала в море. Была ли она в ту пору мягче, нежели теперь, или, напротив, жестче и пышнее? О губках Конфетка не знает ничего, она никогда не была у моря, никогда не покидала пределов Лондона. Что станется с ней? Вдруг она надоест Уильяму, и он прогонит ее — обратно на улицу?
Он не навещал Конфетку с той поры, как перевез ее сюда многие дни назад. Сказал, что будет ужасно занят… Но как же занят должен он быть, если ему не удается выкроить время для своей Конфетки? Может быть, она уже надоела ему. Если так, долго ли сможет она удерживать за собой это гнездышко? Аренда дома оплачена, денежное содержание она получает прямо из банка, стало быть, бояться ей, кроме самого Уильяма, некого и нечего. Быть может, ему просто не хватает духу выселить ее? И ей удастся прожить в этом доме еще годы и годы, если, конечно, она будет сидеть тише воды ниже травы… А может быть, он уже заплатил убийце, который перережет ей горло…