Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мария Никитична думала о другом. О том дне, когда Юрий Либединский с товарищами предложили Михаилу похлопотать о возвращении дачи: «Почему бы и нет? Ничего невероятного!» Тогда она замерла: зачем? В этой непонятной жизни? И вздохнула с облегчением, когда после долгого приглушенного разговора Михаил взорвался: «Такой ценой?!» Гости заторопились уходить, недоумевающие и насмешливые. В прихожей повысили голоса: «Ваше дело». — «Мое! Только мое!»

Михаил долго молчал. Ходил по комнатам. Стоял на крыльце. Сел за стол с посеревшим лицом: «Предложили создать условия… Вернуть дачу…» Лидия Ивановна загорелась: «Нашу? В Богородском?» — «Если…» — «Что если?» — «Порвать с перевальцами. И РАПП». Она не поняла. «Рассказы о новой жизни. Обещали печатать…» Женщины молчали. «Сказал, нет». — «Значит, нет».

Надо было сразу же уехать. От всепомнящих глаз. От незабывающих ушей. Лидия Ивановна не любила вспоминать. А эти помнили. Всегда. Упрямо. Были назойливо-любопытны. Она поняла это после разговора с учительницей. Первой учительницей сына.

Агнесса Ивановна Бойко — женщина не первой молодости, с пышной, по старой моде, прической, ровным мягким голосом. На каждого ученика заполнялась учебная карточка. «Отец, мать?..» — «Отца нет. Давно». Извиняясь: «Как пишем, где похоронен?» И после минутной заминки: «Давайте скажем просто: не в Москве. Запомните: не в Москве. Национальность… Достаточно, что мать русская. Уточнения вам не нужны. Просто русская. Вот

и хорошо. Придет время, сам решит. А пока — пусть растет спокойно».

Но наступило время расстаться со своей первой учительницей. Мальчик перешел в пятый класс…

Первые успехи в музыкальной школе. На уроках пения сразу проявился вокальный дар, на уроках сольфеджио — способность к «сочинительству». В качестве солиста хора выступал на радио. Дома говорили: талант от деда. Один раз Лидия Ивановна проговорилась учителю: «Как-никак дед дирижер!» — «В каком театре или оркестре? Он член Союза композиторов?» Она не удержалась: «Он в Кракове». — «Что?! Белополяк?» Попыталась сказать об Италии. «Но там же фашизм!» Круг замкнулся. Такому ребенку не место в здоровой советской школе. Тем более «28-й образцовой»! Сколько их было таких в Москве — на пальцах перечесть! Кто-то припомнил: домовладельцы. Кто-то шепнул об отце…

Дальше вступала в действие классическая юридическая формула в отношении обвиняемого: все, что вами будет сказано, может быть использовано против вас. В считаные месяцы лучший ученик оказался худшим. Не по успеваемости, по поведению. Не позволяет учителям на себя кричать. Независимо держится. А эти всегда свежие рубашки! Модные гольфы! Прочные — подумайте только, не рваные! — ботинки.

NB

1934 год.ОГПУ было упразднено и создано ГУГБ в системе НКВД. При ГУГБ существовал внесудебный орган — особое совещание, в состав которого входил прокурор СССР.

27 июля. Из тюремного письма М. Н. Рютина родным.

«…Сначала отрывок из оперы „Евгений Онегин“, ария Ленского, затем „Марш приамурских партизан“ и еще несколько вещичек. Заключительная часть радио, естественно, была посвящена предстоящей хлебозаготовительной кампании. Здесь я уже почти ничего не разобрал, явственно все время доносилось только одно слово: „Сталин“, „Великий вождь т. Сталин…“, „Сталин“».

Лето. Десяти художникам (Е. А. Кацману, В. Н. Перельману, И. Э. Грабарю, П. А. Радимову, И. И. Машкову, Д. П. Осинову и др.) правительство бесплатно предоставило землю и ссуду для строительства собственных домов в Ново-Абрамцеве.

17 августа. Открылся I Учредительный съезд Союза советских писателей. Из доклада М. Горького:

«Основное назначение искусств — возвыситься над действительностью, взглянуть на дело текущего дня с высоты тех прекрасных целей, которые поставил перед собой класс — родоначальник нового человечества. Мы заинтересованы в точности изображения того, что есть, лишь настолько, насколько это необходимо для более глубокого и более ясного понимания всего, что обязаны искоренить, и всего того, что должно быть создано нами. Героическое дело требует героического слова».

24 октября. И. Э. Грабарь — Н. Е. Добычиной.

«…Надо сказать со всей откровенностью следующее:

1) Такие грандиозные дни, а что мы, товарищи, до сих пор сделали? Отразили мы хоть тысячную долю их пафоса? Нет, и миллионной не отразили.

2) Почему? Потому что халтурим, халтурим и халтурим, а в самых лучших, единичных случаях все еще мало умеем, мало над собой работаем, все еще темпы и количество растут за счет глубины и качества.

3) А еще потому, что борьба с формализмом начинает переходить в проповедь фотографического натурализма.

4) А еще потому, что мы натаскиваем себя на тематику, которой не чувствуем, потому что либо не переживаем, либо не любим…»

Осень. И. П. Павлов — министру здравоохранения РСФСР Г. Н. Каминскому в ответ на поздравительное письмо по случаю 85-летия.

«К сожалению, я чувствую себя по отношению к нашей революции почти прямо противоположно Вам. В Вас, увлеченного некоторыми действительно огромными положительными достижениями ее, она „вселяет бодрость чудесным движением вперед нашей родины“, меня она, наоборот, очень часто тревожит, наполняет сомнениями.

Видите ли Вы ясно, незатуманенными глазами, тоже огромные и также действительные отрицательные стороны ее? Думаете ли Вы достаточно о том, что многолетний террор и безудержное своеволие власти превращают нашу и без того довольно азиатскую натуру в позорно-рабскую? Я видел и вижу постоянно много чрезвычайных примеров того. А много ли можно хорошего сделать с рабами? Пирамиды — да; но не общее истинное человеческое счастье.

Останавливаете ли Вы Ваше внимание достаточно на том, что недоедание и повторяющееся голодание в массе населения с их непременными спутниками — повсеместными эпидемиями подрывают силы народа? В физическом здоровье нации, в этом первом и непременном условии, — прочный фундамент государства, а не только в бесчисленных фабриках, учебных и ученых учреждениях и т. д., конечно, нужных, но при строгой разборчивости и надлежащей государственной последовательности.

Прошу простить, если я этим прибавлением сделал неприятным Вам мое благодарственное письмо. Написал искренно, что переживаю.

Преданный Вам Иван Павлов».

* * *

Дом Правительства… Черная громада, перечеркнувшая остров между Москвой-рекой и Канавой (так в городе принято называть Водоотводный канал). Ущелья-дворы, без солнца и света. Плотные решетки ворот. Сотни вымытых до зеркального блеска врезанных в плоскость серых стен окон. Без занавесок. Без цветов. С открытым светом зажигающихся по вечерам высоко под потолками ламп. Низкие одностворчатые двери. Стеклянные. Двойные. Перед которыми бесшумно останавливаются автомобили. Хлопок дверцы. Высовывающийся на тротуар начищенный сапог или ботинок. Небрежно-снисходительное шоферу: «Спасибо, товарищ!»

Свой мир. Удобный. Добротный. И — насквозь просвеченный всеми возможными органами. Начало конвейера по уничтожению. Сначала всех, потом — этих. Все исчезнут без следа и поминания. Об «этих» будут написаны повести и романы, в том числе трогательный, со слезой, «Дом на набережной» Юрия Трифонова. В 1996-м откроют музей, чтобы никого не забыть, каждому воздать (славу, уважение!), страдание (превосходительств) увековечить. Памятник палачам, если они даже были всего-навсего инженерами или занимались делами народного образования.

В апреле 1918-го советское правительство переехало из Петрограда в Москву. И первым делом позаботилось об удобствах. А как же! Лучшие гостиницы, все самые дорогие меблированные комнаты. С полным обслуживанием. Роскошной мебелью. Горничными. Дежурными. Официантами в ставших закрытыми ресторанах. «Националь», «Метрополь», «Петергоф» — прямо напротив Троицких ворот Кремля. Теперь они именовались Домами ЦИКа.

В 1928-м началось строительство правительственного комплекса на пятьсот квартир — «ответственных» и «заслуженных» становилось с каждым годом все больше, а их потребности все росли. Спустя три года Дом Правительства был завершен. С собственными, лучшими в городе магазинами, парикмахерской, модным ателье, почтой, лучшим в стране кинотеатром «Ударник» и другим кинотеатром — «Детским», при котором

работали многочисленные кружки и студии — впрочем, только для обитателей дома. Посторонние могли приходить на киносеансы и тут же «освобождать помещение». На несколько месяцев здесь приютили всемирно известную музыкальную педагогическую лабораторию профессора Григория Петровича Прокофьева — перед тем, как она была ликвидирована.

…Дверь ближайшего подъезда тяжело открывается и мгновенно захлопывается. Стерильная чистота белых стен, выложенного цементной крошкой пола с тонкой латунной каемкой у плинтусов. Пустой стол со стеклом, с черным телефоном. Человек в ремнях и гимнастерке, поднимающийся, как на пружине, со стула: «Вы к кому… товарищ?» Пустые глаза. Металлический голос. «К Валескалн, квартира №…» — «Зачем?» — «На занятия по музыке». — «Фамилия?»

Треск телефонного диска. Разговор вполголоса. «Ребенок пусть пройдет. Один. А вы распишитесь — вот тут». — «Но ведь ей же семь лет». — «И что же? Придете за ней через полтора часа. Подождите на улице. Подальше от подъезда. Выходите!»

Лифт со стеклянными дверцами поднимается. Мост, река, Кремль опускаются все ниже. Первый лифт в жизни. Первое ощущение высоты — и никого рядом. На площадке десятого этажа уже ждет прислуга в белом фартуке, с гладко зачесанными под гребенку волосами. «Входи. Подожди». Тот же пустой взгляд. Та же неприязнь.

Двери всех комнат открыты в коридор. Стены под масляной краской (одинаковой во всех квартирах), с унылым серебряным трафаретом: в гостиной — малиновые, в столовой — желтые, в спальне — голубые. Деревянные стулья с коричневой клеенкой на спинках и сиденьях. Раздвижной стол. Сервант с чашками…

Полтора часа сольфеджио. Музыкальный диктант. Добрейший Варфоломей Варфоломеевич (в 1990-х его сын станет митрополитом Минским). Задания. Объяснения. И единственная мысль: вырваться. Проскользнуть в дверь. И бежать. Изо всех сил. В коммуналку. В запущенный двор. К разбитой парадной двери. Свое слово скажет профессор-органист Гедике: так с искусством знакомиться нельзя. Знания начинаются с чувства свободы.

NB

1934 год.Ноябрь. Состоялся XVII съезд ВКП(б). В ходе выборов ЦК фамилия Сталина была зачеркнута в 292 бюллетенях. Сталин приказал сжечь 289 бюллетеней. В протоколе, объявленном съезду, было указано, что против Сталина проголосовали только три делегата. Впоследствии большинство делегатов съезда было уничтожено. Из 63 членов счетной комиссии 60 были расстреляны.

Во время съезда на квартире Серго Орджоникидзе состоялась встреча некоторых делегатов — Косиора, Эйхе, Шеболдаева, Шаранговича и др. Собравшиеся пришли к выводу, что Сталина необходимо устранить с поста генерального секретаря, и предложили этот пост Кирову, от чего тот отказался. Узнав об этой встрече, Сталин вызвал к себе Кирова для объяснений. Киров не стал отрицать факта разговора, но сказал, что Сталин сам своими действиями привел делегатов к этому выводу.

После разговора со Сталиным Киров предупредил своих родных и близких о своей неизбежной гибели.

Все эти обстоятельства установлены комиссией, созданной Президиумом ЦК КПСС в 1960-м для расследования убийства Кирова и политических процессов 1930-х годов.

4 декабря. И. Э. Грабарь — Н. Е. Добычиной. Москва.

«…Как только получилось ужасное известие о гибели на своем посту Кирова, я прежде всего подумал, какою болью оно должно было отозваться в Вашем сердце. Он так хорошо к Вам отнесся…

Статью Вашу прочел… Вы рассказываете о том, как трудно было в прошлом выбиться на дорогу художнику, как тяжела была жизнь и работа художника-новатора. И это все. Мне очень не хотелось бы Вас огорчать, но эта тема, во-первых, раскрыта слишком бегло, а во-вторых, раскрыта однобоко. Прошлому надо противопоставить нечто положительное современное…

Я простудился, мне нездоровится, и высокая температура мешает мне принять участие в зарисовках и писании сегодня и завтра в Колонном зале Дома Союзов, куда я получил пропуск.

Как бы мне хотелось влить в Вас хоть малую долю моей бодрости и энергии…»

21 декабря. Академик И. П. Павлов — в Совет Народных Комиссаров СССР.

«Революция застала меня почти в 70 лет. А в меня засело как-то твердое убеждение, что срок дельной человеческой жизни именно 70 лет. И поэтому я смело и открыто критиковал революцию. Я говорил себе: „Черт с ними! Пусть расстреляют. Все равно жизнь кончена, а я сделаю то, что требовало от меня мое достоинство“. На меня поэтому не действовало ни приглашение в старую Чеку, правда, кончившееся ничем, ни угрозы при Зиновьеве в здешней „Правде“ по поводу одного моего публичного чтения: „Можно ведь и ушибить…“

Теперь дело показало, что я неверно судил о моей трудоспособности. И сейчас, хотя я раньше часто о выезде из отечества подумывал и даже иногда заявлял, я решительно не могу расстаться с родиной и прервать здешнюю работу, которую считаю очень важной, способной не только хорошо послужить репутации русской науки, но и толкнуть вперед человеческую мысль вообще. Но мне тяжело, по временам очень тяжело жить здесь — и это есть причина моего письма в Совет…

Во-первых, то, что вы делаете, есть, конечно, только эксперимент, и пусть даже грандиозный по отваге, как я уже и сказал, но не осуществление бесспорной насквозь жизненной правды — и, как всякий эксперимент, с неизвестным пока окончательным результатом. Во-вторых, эксперимент страшно дорогой (и в этом суть дела), с уничтожением всего культурного покоя и всей культурной красоты жизни.

Мы жили и живем под неослабевающим режимом террора и насилия. Если бы нашу обывательскую действительность воспроизвести целиком без пропусков, со всеми ежедневными подробностями — это была бы ужасающая картина, потрясающее впечатление от которой на настоящих людей едва ли бы значительно смягчилось, если рядом с ней поставить и другую нашу картину с чудесно как бы вновь вырастающими городами, днепростроями, гигантами-заводами и бесчисленными учеными и учебными заведениями. Когда первая картина заполняет мое внимание, я всего более вижу сходство нашей жизни с жизнью древних азиатских деспотий. А у нас это называется республиками. Как это понимать? Пусть, может быть, это временно. Но надо помнить, что человеку, происшедшему из зверя, легко падать, но трудно подниматься. Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовлетворением приводят это в исполнение, как и тем, насильственно приучаемым участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами, существующими и думающими человечно. И с другой стороны. Тем, которые превращены в забитых животных, едва ли возможно сделаться существами с чувством собственного человеческого достоинства.

Когда я встречаюсь с новыми случаями из отрицательной полосы нашей жизни (а их легион), я терзаюсь ядовитым укором, что оставался и остаюсь среди нее.

Не один же я так чувствую и думаю?

Пощадите же родину и нас».

Окна в ущелье двора загораются рано. Очень рано. В семь утра горят уже все окна. Потому что за каждым — семья. Если на чью-то долю и приходятся две комнаты, то непременно смежные при множестве живущих. Четыре квадратных метра на человека — «санитарная норма», о которой большинству нечего и мечтать.

В кухнях выстраиваются очереди у единственного замызганного крана. Постоянно хлопает дверь единственного туалета. Никаких ванных комнат, никаких иных удобств. Главное — проскочить, с кипящим чайником в руке добежать до комнаты, на уголке заваленного всяческими домашними вещами стола (конечно, единственного — для еды, чтения, шитья, глаженья, уроков) проглотить бутерброды и — на улицу.

Поделиться с друзьями: