Баланс столетия
Шрифт:
В комнатах на Пятницкой нет места для картин. Но есть три больших дагеротипа в широких черных рамах — Лев Толстой, Федор Достоевский, Иван Тургенев. Они висели в первой комнате. Потом перебрались в заднюю. Чтобы не было видно из прихожей, если дверь распахнется слишком широко. Для Дуси это старшие родственники, которых давно нет в живых.
NB
1935 год. Из тюремного письма М. Н. Рютина о романе А. Толстого «Петр I».
«…Вместо непрерывного прогресса обнаружились целые регрессивные эпохи… вместо коренных изменений человеческой природы — почти полная неизменность основных ее свойств — эгоизма, лицемерия, раболепства, тщеславия, властолюбия, вероломства и лживости, вместо господства логики — ее полное ничтожество… Для укрепления деспотизма, произвола, бесправия, для воспитания рабских чувств в стране Петр I сделал больше, чем все остальные цари вместе
5 декабря газета «Правда» опубликовала отзыв Сталина о Маяковском: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление».
Почти каждый день, возвращаясь из школы, Элигиуш заставал гостей. Мария Никитична никого не звала. Приходили сами. Будто по пути. Задерживались попить чаю. И поговорить. Не потому что хотелось обсудить новости. Просто чтобы пользоваться привычным языком, вычеркнутым из обихода говором «трудящихся».
Женщинам целовали руки. Непременно поднимались со стульев, когда те входили или вставали. Комната наполнялась удивительным теплом размеренной, неторопливой жизни. Ею наслаждались, как каплями старого, сохранившегося чудом на донышке бокала вина. Ценя и смакуя каждую минуту. Никаких газет — Мария Никитична их не терпела. Никакого радио — разве недостаточно ревевшего победными воплями и песнями посреди двора черного раструба? Страна обязана была с утра до ночи слушать свой первый хит, сочиненный для александровского кинофильма на немецкий манер «Веселые ребята»: «Широка страна моя родная, / Много в ней лесов, полей и рек, / Я другой такой страны не знаю, / Где так вольно дышит человек».
На этот раз очередной гость принес драгоценный подарок — билет на выставку Михаила Васильевича Нестерова. Не в Третьяковской галерее, где, казалось, ей место, — в Музее Александра III, или, как его стали называть, Музее изобразительных искусств. Всего три дня! Надо было спешить и не опоздать.
NB
1935 год. 24 апреля. Из письма М. В. Нестерова — М. М. Облецовой.
«Последний месяц для меня был очень суетливый: Бубнов (нарком) был у меня и уговорил сделать мою выставку. Я не любитель выставок, но в этом случае пришлось уступить с некоторыми условиями. Выставка должна быть „закрытой“ (бесплатной), для художников и приглашенных. Продолжаться должна только три дня, причем я просил не возбуждать никаких ходатайств о наградах и проч. Все было принято. Выставка открылась 2 апреля. Пригласительных билетов разослано тысячи три-четыре, но т[ак] к[ак] их при входе не отбирали, то перебывало народу очень много. Бубнов продолжил выставку еще на три дня, и будто бы по одному пригласительному] билету проходило в последний день до сорока человек. Седьмого уже закрытую выставку посетил М. Горький, с которым мы не встречались тридцать два года. По всем признакам выставка имела успех. В печати появилась статья в „Правде“ и очень сочувственная в газете „Советское искусство“ и во „Французской газете“. Особенно осталась довольна художественная] молодежь…
Портрет Шадра (скульптора) уже в галерее, куда идет и „Северцов“ (он тяжело болен). Все эти мои приключения оставили на мне след огромной усталости (выставлено было всего шестнадцать вещей, написанных в последние десять лет)».
Пожалуй, это была первый раз так явственно проложенная демаркационная линия между «нужными», воспевавшими все, что предлагалось, и «ненужными», жившими по своей воле. К тому же на совести старого мастера было немало «прегрешений»: верующий, не скрывает своих убеждений и работает для ничтожных остатков православной церкви. «Видение отрока Варфоломея», или иначе явление пастушку Сергия Радонежского, «Пустынник» представляли ту Россию, которая истреблялась последовательно и неумолимо.
Художник не спорил, не доказывал — просто отстранился от собратьев по ремеслу, начавших деятельно сражаться за куски государственного пирога. Какая разница Александру Герасимову, который вскоре возглавит Союз советских художников, что писать — царские портреты, как он это делал до Октября, или вождей революции? Главное — успех. Нестеров же писал только то, что было ему внутренне близко. Картины писать стало невозможно — он перешел на портреты. И снова — «не тех» людей.
Но публика откликнулась именно на эту позицию. На выставку рвались с отчаянием обреченных. Здороваясь с дочерью старого знакомца Ивана Егоровича Гринева, Нестеров обратил внимание на сына. «Пробует заниматься живописью? Считаете, достаточно удачно? Непременно приходите с его работами ко мне на Сивцев Вражек. И не откладывайте. Мне семьдесят три — время, знаете ли, не терпит».
Никто
не заметил, как в жизнь Элигиуша вошла живопись. Несмотря на музыку, несмотря на школу, для которой рисунки за сына делала Лидия Ивановна — слишком странными казались учителю цветовые сочетания ученика и его композиционные фантазии. Возможно, в этом была и ее вина. Судьба далекого «итальянского деда» не обладала такой реальностью, как жизнь Ивана Егоровича. И она торопилась с покупкой красок, альбомов, холстов, словно подсказывала и помогала.На Сивцев Вражек они поехали на недавно открывшемся метро — до «погоста» храма Христа Спасителя, где уже возвышался макет будущего Дворца Советов с грандиозной фигурой Ленина, на тридцать метров протянувшего указующую руку в сторону Кремля. На деревьях пустынного Гоголевского бульвара проклевывались первые зеленые почки. В переулке прятавшиеся в густых садах особнячки перемежались с огромными доходными домами. Лидия Ивановна перечисляла: здесь жил Герцен, здесь Сергей Тимофеевич Аксаков, бывал Гоголь, написал первые страницы прозы Лев Толстой.
Бывший дом камер-юнкера Шаблыкина сохранил облицованный белым мрамором вестибюль, огромные дубовые двери, причудливую решетку широких лестничных перил. В квартире Нестерова прислуга. Непременный чайный стол с фамильным серебром. Пыхтящий самовар. Сам хозяин — худой, с венчиком длинных неседеющих волос вокруг сверкающей лысины. В белоснежной сорочке и тщательно завязанном галстуке под просторной бонжуркой. С лицом скорее ученого — не художника. Порывистый. Стремительный. И — внутренне успокоенный. Чуть отрешенный от той жизни, которая текла за стенами его жилья…
«Посмотрим-с, посмотрим-с. Недурно. Совсем недурно. Э, молодой человек, да вы отлично чувствуете цвет! Конечно, это самое начало, но продолжать стоит».
На следующий раз «молодого человека» ждал подарок — добротный этюдник. Им он будет пользоваться всю жизнь. Как добрым знаком и благословением.
NB
1935 год. 5 апреля в Ленинграде был арестован участник Международной конфедерации литераторов в Харькове (1930) писатель Иван Уксусов. После допросов с избиениями у Уксусова осталось восемь зубов. В августе последовал приговор: административная высылка в Сибирь на три года. Везли ленинградцев в Сибирь в пяти товарных зарешеченных вагонах. В Свердловске сошлись девять эшелонов с репрессированными. Тюмень, станция назначения, не успевала их принимать. Заключенных заставляли выпрыгивать из вагонов, по часу стоять на коленях в грязи. Стоять на коленях было обязательно и на тюремном дворе.
16 мая в Москве над Центральным аэродромом разбился первый пассажирский самолет-гигант «Максим Горький».
Если войти в подъезд Большого зала Консерватории, прямо напротив входа, в полутьме, — несколько ступенек. Широкие двери. С забеленными масляной краской стеклами. В комнате с полукруглыми окнами рояли. Тяжелые шторы. Густая сетка тоненьких проводков с крошечными, как от карманного фонаря, лампочками. Электрический пульт. Рулоны бумажных лент с самописцами. По тому времени множество техники.
«Садись удобней. Сними напряжение. Высота? Положение рук? Ног? Спина? Кисти?» На каждом суставе руки крепится маленькая лампочка. «Играть будешь, не видя клавиатуры. Главное — техника! Начали!»
Два направления. Две жизненные позиции. Как еще не было и как уже было. Эксперимент против привычки. Обретение физического совершенства ради полноты и свободы внутреннего выражения — и добрые старые традиции.
Неуемному экспериментатору Григорию Петровичу Прокофьеву противостояло семейство Гнесиных, добропорядочных учителей музыки. Постоянное накопление навыков: больше гамм, больше этюдов, больше технической наработки. Таков путь к радости исполнительства — через безусловную безрадостность механического обучения. Труд — всегда усилие и насилие. Какая разница, в искусстве или нет. Значит, дисциплина, обязательства, которые старшие, учитывая юный возраст, должны внушать и заставлять выполнять. Рассчитывать на выработку привычки и покорности у несмышленышей смешно. Никаких чувств, никаких эмоций — порядок. И надежда. Надежда, что через много-много лет появится ощущение искусства и сформируется личность.
…Огоньки мелькают над клавиатурой. Быстрее. Медленнее. Еще быстрее. Почти замирая. «Подумай, подумай, что чувствуешь, что должен передать инструмент. Звук соответствует не ноте, но только твоему чувству, твоему эмоциональному посылу».
Щелкают самописцы. Где-то в углу шелестит бумажная лента. «Стоп! Подытожим». Головы склоняются над записью. «Затруднение на суставах таком-то и таком-то. Подумать, как снять… Мышцы… Напряжение сухожилий… Сбой ритма… Перепроверим. Прошу еще раз сначала. Собралась? Сосредоточилась? Внимание! Начали!»