Баллада о трубе и облаке
Шрифт:
Му-у… — замычала корова.
— Ох, конечно! — вздохнул Темникар и опустил голову. — Сам-то я хорошо знаю, что никогда в жизни не был в Плешах!.. И никогда в жизни не дрался!.. Что поделаешь! С годами я так привык восторгаться своими драками, что, случалось, сам себе, когда скучно станет, рассказывал о них… Поначалу, конечно, стыдно было врать за здорово живешь, а потом… Как избавиться от собственного вранья? Лучше всего поверить, что так оно и случилось на самом деле. И, уверовав, я иногда мог побожиться, что все именно так и обстояло!.. Да и почему бы не быть этому правдой? Почему бы мне не ударить? Разве я трус? Еще чего! Сильный я был, парень что надо. Только подходящего случая не было… Да. Женился я молодым. И жили мы мирно с Тилчкой. Чего ради
Му-у-у… — грустно замычала корова.
— Не реви! — сказал Темникар, взяв охапку сухого клевера. — На-ка, клеверу пожуй, хоть ты его и не заслуживаешь. Ладно уж, коли день такой выдался! — Он потрепал корову по теплой шее и отошел от яслей. В дверях опять оглянулся. — Знаешь, Пеструха, последний раз тебе говорю, смотри у меня! Прошлый месяц я тебя вывел, а если ты и теперь не понесла, то отдам тебя партизанам. Я уже обещал интенданту Урху. Второй месяц пошел.
Му-у-у… — повернула к нему морду корова.
— Ничего не поделаешь, моя дорогая! Такие теперь времена, никто не имеет права яловую жизнь вести! — сказал Темникар и вышел из хлева.
Му-у-у…
Темникар не оглядывался. Медленно закрыл он за собой двери, радуясь в душе, что его не будет на свете, когда придут за Пеструхой…
Му-у-у… — мычала корова, уже очистившая ветки от листьев.
— Усердная ты, ничего не скажешь! — Петер Майцен почесал ей между рогами. — И большое тебе спасибо, что голос подала. Кто знает, может, я и в самом деле не вспомнил бы о Темникаровой Пеструхе…
Му-у-у…
— «Му-у-у…» Да, да… Что ты знаешь об этих делах? Ничего! Крутишь себе хвостом да мычишь. — Петер Майцен засмеялся и покачал головой. — А что сказали бы эстеты новейшего времени, увидев, как я разговариваю с тобой о своих героях?.. Скорей всего, что это неэстетично… А что мне делать? Разве Темникар не разговаривал со своей коровой? Конечно, разговаривал, только он был крестьянином, а не писателем!.. Ну и что из того? Разве он иначе к жизни относился?.. Чего, собственно, хотят эти новоявленные эстеты? Крутят хвостом да время от времени издают невнятное мычание. А то вдруг бросятся, выставив рога, в какую-нибудь новую дверь, что тоже не причислишь к вершинам эстетики. В конце концов, это даже менее оригинально, чем разговаривать с коровой об искусстве.
Му-у-у… — подала голос корова.
— Вот так! — кивнул Петер Майцен. — А теперь я пошел! Надо спешить. Я уже все обдумал. Увидел все основные эпизоды, кроме схватки в Робах. Но прежде, чем я напишу о ней, мне откроется и самый бой…
Он поспешил по дороге, которая чем дальше, тем больше напоминала грязную канаву. Наконец грязь стала такой глубокой, что Петер Майцен задумался, как бы поскорее выбраться из этой ловушки.
И тут вновь запела труба — так близко и так громко, Словно играли у него над головой. Петер Майцен, успевший уже позабыть о ней, сперва даже растерялся, а потом погрузился в раздумье.
«Раз это так близко, — решил он, — пойдем поглядим, кто трубит!»
Он оперся на свою палку и выскочил из наполненной грязью канавы.
IV
Петер Майцен стоял на правом склоне Тихого дола, над виноградниками. Труба пела, и хотя это по-прежнему была печальная народная мелодия, звучала она теперь как-то торжественно, словно повелевала ему остановиться и вглядеться в тихий уголок, что открывался перед ним. И в самом деле красота долины так захватила его, что он позабыл обо всем на свете.
— Вот тебе снова Тихий дол! — вслух произнес он. — Все как на ладони. И какая красивая, какая мягкая ладонь! И как здесь тихо!
Звуки трубы находили волнами — подобно раскрывающемуся занавесу — и не спеша уплывали в стороны, в покой и тишину.
Петер Майцен выпрямился и так глубоко вздохнул, будто хотел вобрать в себя всю зеленую прелесть земли, всю голубую красоту неба — с их миром и тишиной. Он осязаемо почувствовал, как воздух наполнил легкие и он взмыл ввысь и как затем отдалось в сердце биение драгоценного мига, мига радости,
мига счастья, того подлинного счастья, которое делается еще полнее от капли горечи, ибо сердце, особенно сердце зрелого мужчины, отведав сладкого напитка, жаждет большей частью того, что покрепче и чуть отдает полынью.— Разве не чудесно! — воскликнул он и раскинул руки, словно желая обнять долину. — Где-то здесь, возможно под тем виноградником, и будет тот гостеприимный, уединенный белый дом, что похож на белокурую и черноокую девушку с молочно-белой кожей. Чуть совсем не позабыл! Правда, я пообещал тем развесистым ивам у речушки, что на обратном пути спущусь к нему. И я спущусь, растянусь на мягкой траве! А пока посижу здесь, досыта налюбуюсь. Темникар подождет. В конце концов, будет даже полезно, если этот благодатный Доленьский край вызовет в памяти у меня суровую Толминскую сторону.
Петер Майцен опустился на землю, но, опасаясь, что его одолеет привычная слабость, иными словами, что он незаметно для самого себя опрокинется на спину и предастся бесплодным мечтаниям, торопливо поднялся, сел на дубовый пень, закурил и погрузился в созерцание.
«Так!.. А теперь оглядимся! На дне долины — луг, бескрайняя ровная постель, покрытая пушистым одеялом зеленой травы. По ней петляет река. Мокрая трава тут позеленее, а вода почти черная… Берегом шагают три ивы — три тетки, три косматые бабы. Недалеко же они ушли. Вот спущусь в долину, как следует всем трем дам по заднице палкой. С места даже не сдвинулись. Даже до омута не добрались».
Он склонил голову набок и перевел взгляд на развесистый граб, что рос над омутом.
«И все-таки, неизвестно отчего, люди туда не ходят. Дерево выглядит на диво серьезным, печальным, хмурым. Неподвижно глядит оно прямо перед собой в прозрачную глубину омута. Конечно, омут принадлежит ему. Это его глаз — большой, глубокий, зеленый глаз… Чего только не видел этот глаз!.. И где теперь то, что он видел?.. В кроне?.. Конечно, в кроне! Каждый листок этого граба отражает картину, некогда увиденную им в омуте… О да, да! Когда молодая прачка расстелила выстиранные белые простыни на зеленой траве и разделась, чтобы выкупаться, в тот самый миг, когда она на секунду застыла на краю мостков, прежде чем броситься в воду, граб потихоньку переснял с водной глади ее изображение, свернул его и спрятал в своих жестких листьях… Кто знает, сколько прекрасных картин хранит он в своей густой темной кроне!.. А когда граб остается один, особенно осенью, предвещающей одиночество и зимнюю спячку, может быть последние в его жизни — по скупым, убывающим сокам он уже чувствует, что старые корни изнемогают, — он медленно, один за другим роняет листья в омут, который уже не глаз его, а зеркало памяти, и каждый листочек раскрывается на водной глади, картина оживает еще раз, а потом со слабым трепетом исчезает навсегда, подобно тому как туман перламутром заволакивает в зеркале любое изображение… Так старый граб пересчитывает дни, что приходили и ушли…»
Петер Майцен горько усмехнулся и покачал головой.
«Да, дорогой мой граб, жизнь длинная и серая, лишь мгновения в ней золотые!.. А мы легкомысленно проматываем их, как проматываем золотую монету, когда она попадает нам в руки… Так повелось, что не умеем мы обращаться ни с золотом, ни со счастьем!»
Он бросил окурок и каблуком вдавил его в землю.
«Хватит. Оставим это! Мир, что лежит передо мной, тоже из золота. И я сейчас в нем. Вон там, в тени граба, белые мостки. Они белеют, как белая утка, как белая чайка, как белый лебедь. Далеко они, в самой глубине, а какие они светлые и живые! Ей-богу, живые! Разве не удивительно, что иногда, когда поблизости нет человека или животного, неживые предметы вдруг оживают? И какие между ними гармоничные отношения… Да, все живое! И дорога живая. До чего же хорошо! Вместе с грабом и рекой, с ивами и отавой она прекрасно вписывается в песнь долины… А вон там, на склоне, стоит дуб. Выше — поле цветущей гречихи. Оно ласковое и розовое, как жаркая девичья песня… Когда над ним жужжат тысячи пчел, оно колышется и поет, словно лежит на склоне девушка в белом, глядит в синее небо и поет свою звонкую песню без слов… Но пойдем дальше! Над полем лужайка, а на ней усадьба. Среди старых фруктовых деревьев стоит красивый дом, крытый красной черепицей. Крыша, видно, новая. Конечно, новая, ведь свежеобожженная черепица полыхает на солнце, как пламя…»