Баловни судьбы
Шрифт:
— Вот ты откуда, да? — сложив губы трубочкой, сказал он, и Тони, выдержав испытующий взгляд соседа, утвердительно кивнул: да, оттуда.
— Так я и думал.
Тут уж ничего не поделаешь: всегда в тебе признают интернатского, будто ты носишь прочно приклеенный ярлык.
А вообще-то он неплохой парень, этот подмастерье. Без умолку болтал, за исключением тех моментов, когда, хихикая и с шумом переворачивая страницы, читал свои иллюстрированные журнальчики. Он единственный в палате пытался развлечь соседей, да и сам был не прочь поразвлечься и что-то выкрикивал в открытую дверь мелькавшим в коридоре молодым практикантам.
Старик большей частью просто лежал, уставясь водянистыми глазами в потолок и изредка покашливая, но иногда вдруг обрывал болтовню и хихиканья подмастерья и принимался нудно, не заботясь о том, интересно
— Так вот, это случилось еще до того, как появились автомобили, — начинал он. Или: — Так вот, это произошло в те времена, когда у меня было свое хозяйство.
Потом он снова умолкал, кашлял, а подмастерье с удвоенной энергией работал языком, стараясь отвоевать утраченные позиции. Сам Тони просто лежал, мечтая только о том, чтобы его кровать стояла у стены, к которой можно было бы отвернуться.
Навещать больных разрешалось два раза в день. После обеда к старику приходила его старуха, выкладывала на одеяло какие-то свертки, интересовалась его делами и сообщала, что Герман чувствует себя хорошо, но очень по нему скучает. Или что у Германа болит живот, а то еще, что Герман пустился в бега. Он не хотел прислушиваться к этим разговорам, они его не касались, но информация о Германе все равно лезла в уши, и он размышлял, кто бы это мог быть, пока не догадался, что речь идет о собаке, которая в его воображении была старой, маленькой, уродливой, коротконогой. И наверняка беспородной. Он презрительно кривил рот при мысли о том, что можно так много говорить о каком-то там ублюдке.
Закончив разговор о собаке, старики переходили к погоде. После этого говорить было уже не о чем, и тогда она просто молча сидела у его постели до конца посетительского часа.
К подмастерью по вечерам приезжала подружка, неизменно с опозданием на пять минут. Она торопливо входила в палату, запыхавшись от быстрой ходьбы, и всякий раз объясняла задержку либо тем, что не успела на автобус, либо тем, что у велосипеда спустила камера. Подмастерье постоянно ворчал из-за этих опозданий, но скоро забывал о них и начинал тщательно изучать, что она ему принесла. Подружка рассказывала, как прошел день в конторе, однако подмастерье перебивал ее и принимался говорить о своих делах, и происходящее с ним так или иначе оказывалось неизмеримо интереснее и значительнее. Иногда приходили родители и младшая сестра подмастерья, эти говорили все разом, наперебой, и на постели появлялись новые и новые свертки, пакеты, журналы, коробки. С трудом втискивая стулья между двумя кроватями, они толкали ту, что посередине, и, извинившись, спрашивали:
— Ничего, если мы возьмем твой стул?
— Да берите, не спрашивайте, — говорил подмастерье. — Он из этого, знаете, интерната, к нему никто не придет.
И пусть к нему никто не приходит. Он понятия не имел, как себя вести, если кто-нибудь придет. Да к тому же они все уехали: Клэс, Микаэль, Бондо и остальные. Уехали в Норвегию.
За окном лил дождь. Приближался посетительский час, послеобеденный. Подмастерье хихикал над своими комиксами, старик спал.
В Тьёрнехойе заболеть значило то же самое, что выиграть в лотерею. Всякий раз, когда кто-нибудь из детей заболевал, директриса совершенно менялась. К лучшему. Обычно едва теплившееся в ней материнское чувство разгоралось ярким пламенем, и больного окружали безграничными, по меркам Тьёрнехойя, вниманием и заботой. Заболевшего немедленно водворяли в специально приготовленную постель в маленькой комнатке рядом с кабинетом директрисы, и, стоило ему только захныкать или повернуться на другой бок, она была тут как тут и принималась закрывать или открывать окна, заботливо взбивать подушки, гладить по головке. Словно для принца или принцессы, в маленькую комнатку тащили самые вкусные кушанья, фруктовую воду, кучи игрушек. Рассказывали даже, что директриса иной раз сама часами читала вслух у постели больного. И когда счастливчики с пижамами под мышкой возвращались по выздоровлении в спальню и передавали все эти невероятные истории о директрисе, то казались как-то по-особому приветливыми и добрыми, а на их лицах блуждала рассеянная улыбка, точно им довелось испытать нечто необыкновенное.
Сам он никогда не хворал, лишь однажды вообразил, что заболело горло и начался кашель. Он уже предвкушал, как станет пить гоголь-моголь и фруктовую воду, но примчавшаяся директриса
потрогала ему лоб и заявила, что все это ерунда, ничего у него не болит.Была в Тьёрнехойе и другая возможность приятно провести несколько дней, но она тоже не выпала на его долю. Впрочем, таких, кому посчастливилось попасть в число любимчиков Эльсебет, самой молодой и красивой среди персонала, было весьма немного. Обычно ей разрешали в свободное от работы время брать одного или двух воспитанников на прогулку в город или — что уж совсем неправдоподобно — пригласить их к себе домой на целый уикенд. Везло же людям! Чистенькие, принаряженные, они ждали, пока Эльсебет возьмет пальто и сумку, и с невозмутимым видом переносили беспощадные насмешки остальных. Избранники менялись нечасто, но случалось все же, кто-нибудь из них покидал Тьёрнехой, и тогда ребят охватывало волнение, покуда не выяснялось, кто же угодил в разряд счастливчиков.
Больные и любимчики Эльсебет — вот кому везло в Тьёрнехойе, ну и в какой-то мере старшим. Справедливости ради нужно сказать, что директриса и к старшим питала известную слабость, хотя это чувство ни глубиной, ни силой не могло сравниться с тем, какое она испытывала к больным. Многое позволялось старшим. Им разрешали кататься на велосипедах, а долгими воскресными вечерами они могли скоротать время в кино. Иногда директриса приглашала их в гости, и они пили у нее чай с пирожными и рылись в старых журналах. Да, в старшей группе было тоже не худо, да и вообще в Тьёрнехойе жилось бы совсем не так плохо, достаточно было попасть в одну из категорий счастливчиков. Но если ты был в младшей группе, да еще здоров, как бродячий пес, то субботние и воскресные дни, когда домой не отпускали, тянулись бесконечно долго. В такие дни добрая половина персонала отсутствовала, дети дрались из-за старых поцарапанных игрушек, спорили из-за настольных игр и журналов, портили друг другу рисунки, а то просто сидели по углам или, стоя на коленях на лавочке, всматривались в дождь, струи которого все текли и текли по стеклам, однообразные и нескончаемые, как слезы одинокого ребенка.
Если б кто-нибудь спросил, как ему жилось в Тьёрнехойе, первом его детдоме, он ответил бы, что там было, в общем, неплохо и всегда шел дождь. Но, разумеется, никому и в голову не приходило спросить его об этом.
Дверь отворилась, и в палату вошла старуха в мокром плаще и с красным от дождя лицом. Она дружелюбно кивнула ему и уселась, втиснув стул между его кроватью и кроватью старика. Едва она положила руку на одеяло, как старик тут же открыл глаза и удовлетворенно вздохнул.
— Это ты, мать? — сказал он.
— Да ведь посетительский час, — ответила она и прибавила извиняющимся тоном: — Я, понимаешь, в этот раз без цветов, но сегодня такой ливень, я не смогла выйти за ними в сад.
— Да небось и цветы-то поломались, — кивнул он, — в такую погоду.
Старик смотрел в пространство перед собой.
— Да. Но кое-что еще можно найти.
— Ты всегда умела растить цветы, — наконец сказал он и добавил, точно она возразила: — Да, да, умела. — А потом без всякого перехода продолжил: — Я так плохо сплю по ночам.
— Тебе бы спать дома, в своей постели, — кивнула она.
— Да, тогда я бы, глядишь, снова стал хорошо спать. — Его рука медленно двинулась вниз по одеялу и отыскала ее руку.
Его рука, худая, со вздувшимися синими венами, и ее рука, красная, продрогшая на дожде. Тони перевел взгляд на бледно-зеленую стену, потом — на белый потолок, потом закрыл глаза.
Мать! Это ты, мать?!
Надо же глупость такую придумать. Да еще за руки держатся. В их-то годы...
Дверь снова отворилась, но он не открыл глаз. Ему не хотелось видеть, как придет мать, отец, подружка или сестра подмастерья, возьмет его за руку, склонится над ним, поцелует, потреплет по щеке или что там они еще делают. Он не желал больше видеть всю эту глупую возню по обе стороны от себя. Эх, если б можно было отвернуться к стене!
Шаги затихли так близко, что ему волей-неволей пришлось открыть глаза, и, совершенно растерявшись, он покраснел от радости.
— Привет, Тони!
— Здравствуй, как хорошо... — Слова застряли в горле, и, заканчивая фразу, он разочарованно протянул: —...что ты пришел.
Что же они Аннерса послали, разве никого другого не нашлось?
Аннерс стоял у изножья кровати, глаза его светились улыбкой, в темной бороде обозначилась белая полоска, с волос капало.
— Ну и дождь, доложу я тебе!