Бальтазар
Шрифт:
«Маунтолив хочет тебя видеть, — сказал наконец Нессим, когда разговор, пройдя круг, снова вернулся к начальной теме. — Когда я могу привезти его? Дипломатическая миссия со дня на день переедет на летние квартиры, так что он все время будет в Александрии».
«Ему придется подождать, я еще не готова, — сказала она, вновь ощутив закипающую внутри злость против самой возможности вторжения в ее мир: любимый и выдуманный. — Столько лет прошло». И спросила с трогательной страстной прямотой: «Он сильно постарел — он седой? С ногой у него все в порядке? Он хорошо ходит? Я о том падении в Австрии, на лыжах…»
Наруз слушал, подняв голову, и на сердце у него было тяжело и неспокойно: он отслеживал вариации чувства в ее голосе, как музыкант читает нотную строку.
«Он моложе, чем был, — сказал Нессим, — и на день не состарился». К его немалому удивлению, она подняла его ладонь, прижала к щеке и произнесла убитым голосом: «Ах, вы невозможны, просто невозможны, вы оба. Уходите. Оставьте меня одну. Мне нужно писать письма».
Зеркала были изгнаны из гарема с тех самых пор, как болезнь лишила ее уверенности
Братья вернулись в дом с его прохладными пыльными комнатами, где на стенах висели старинные ковры и расписные циновки, где громоздились гигантские остовы давным-давно вышедшей из моды мебели — нечто вроде оттоманского «буля» [35] , какой до сих пор еще можно встретить в старых египетских домах. Нессима резануло воспоминание о том, как этот дом уродлив изнутри, о старомодных, времен Второй империи, предметах, о ревниво соблюдаемых ритуалах. Эконом, согласно обычаю, остановил в доме все часы. На языке Наруза сие гласило: «Ты пробудешь с нами столь недолго, пусть же не напоминает о себе череда часов. Бог создал вечность, и пусть не довлеет нам деспотия времени». Древняя эта, передаваемая из поколения в поколение форма вежливости тронула Нессима до глубины души. Даже примитивные «удобства» — ванных комнат в доме не было — показались ему вдруг непременным условием здешнего бытия, хоть он и привык к горячей воде и любил ее. Сам Паруз спал зимой и летом нагишом. Мылся он во внутреннем дворике — слуга сливал ему из кувшина. Дома он ходил обычно в старом синем халате и в турецких тапочках и курил наргиле длиною с мушкетный ствол.
35
Пышный стиль мебели с инкрустацией из бронзы, перламутра и пр.
Покуда старший брат распаковывал вещи, Наруз сидел на краю кровати и просматривал бумаги из кейса — раздумчиво и сосредоточенно, ведь речь шла о машинах, с помощью которых он намеревался продолжить и даже активизировать боевые действия против мертвых песков. Он уже почти воочию видел: стройные ряды зеленых насаждений, уверенно марширующие в пустоту, — рожковое дерево и олива, виноград и жужуба, фисташка, персик и абрикос, все оттенки зеленого, заливающие бесплодные песчаные пустоши, отравленные йодистой морской солью. Он жадно, едва ли не страстно разглядывал картинки в глянцевых буклетах, привезенных Нессимом, любовно до них дотрагивался, и слух его был полон бульканьем и плеском воды в помпах, воды, что вымывает понемногу ядовитую соль из почвы и пускает жизнь в рост, питая жадные корни растений. Гебель Марьют, Абу-зир — его мысль, подобно ласточке, скользнула поверх барханов в самое сердце Нитрийской пустыни, властная мысль завоевателя.
«Пустыня, — сказал Наруз. — Кстати, съездишь со мной завтра к шатрам Абу Кара? Он обещал мне араба, и я хочу сам его обломать». — «Да, конечно», — ответил Нессим. «Только пораньше, — сказал Наруз, — и еще мы заедем на масличную плантацию, посмотришь, как там идут дела. Ты правда поедешь? Пожалуйста! — Он сжал Нессиму руку. — С тех пор как мы стали сажать тунисские сорта, не стало никаких проблем. Ах, Нессим! Если бы ты с нами остался. Твое место здесь».
Нессим, как обычно, почувствовал сильное искушение согласиться. Ужинали вечером так, как это было когда-то заведено, — ничего похожего на нелепые обычаи александрийских выскочек, — каждый взял со стола салфетку и вышел во двор для кропотливой процедуры омовения рук, с которой в сельском Египте начинается любое застолье. Двое слуг сливали им из кувшинов; они же стояли бок о бок и намыливали ладони желтым мылом, а потом смыли пену розовой водой. И к столу, где единственными инструментами были деревянные ложки, ими ели суп, — с остальными блюдами, мясными, управлялись, ломая на длинные тонкие ломти местные лепешки и обмакивая их в тарелки. Лейла всегда ужинала одна, на женской половине, и ложилась спать рано, так что братья на время трапезы были предоставлены сами себе. Пищу вкушали неторопливо, с долгими паузами между сменами блюд, и Наруз увлеченно играл роль хозяина, подкладывая Нессиму на тарелку лучшие куски, разламывая сильными пальцами индейку и курицу, чтобы гостю удобнее было есть. Под конец, когда подали фрукты, засахаренные и свежие, они еще раз вышли во двор (слуги их ждали) и омыли руки.
Пока их не было, со стола убрали посуду, а сам стол сдвинули в сторону, чтобы вынести на балкон старомодные диваны. Курительные принадлежности лежали наготове — наргиле с длинными чубуками, набитые излюбленным Нарузовым сортом табака, и серебряное блюдо с фруктами. Нессим сбросил тапочки и поджал ноги под себя; он сидел, подперев ладонью подбородок, и думал о том, как подать свою новость, женитьбу, что рыбкой поклевывала где-то на периферии его души; и быть ли искренним до конца, излагая мотивы, по которым он выбрал женщину иной веры. Ночь была жаркая и безветренная, и аромат магнолии лился на балкон вместе с легкими токами и водоворотами воздуха, заставлявшими свечи дрожать и даже иногда срываться в танец; его снедала нерешительность.
В подобном настроении любая оттяжка сулила облегчение, и
он обрадовался, когда Наруз предложил позвать деревенского певца — обыкновение, сложившееся у них еще в молодости. Ничего нет единосущней тяжелой тишине египетской ночи, чем мучительно нежный детский голос кеменгеха. Наруз хлопнул в ладони, отдал приказание, и вскоре со стороны людской пришел старик, медленной смиренной походкой, свойственной глубокой старости вкупе с надвигающейся слепотой, — каждый вечер он ужинал за хозяйский счет. Резонатор его маленькой скрипки был сделан из половинки кокосового ореха. Наруз встал и усадил его на подушке в дальнем конце балкона. Во дворике раздались звуки шагов и знакомый голос — пришел Мохаммед Шебаб, директор школы. Отдуваясь, растянув в улыбке и без того морщинистое лицо, он взобрался по лестнице и пожал хозяину руку. Светлокожее волосатое лицо старой обезьяны и, как обычно, безукоризненный черный костюм с розой в петлице. Он был в своем роде эпикуреец и денди, и визиты в поместье были для него, похороненного большую часть года в глубинах Дельты, единственным доступным здесь развлечением; с собою он принес длинный, бережно хранимый наргиле, с которым не разлучался уже четверть века. Возможность послушать музыку восхитила его безмерно, и он сразу с головой ушел в диковатые квазиды старого певца — арабского канона песни, полные безудержной пустынной тоски. Старческий голос, трепетавший время от времени, как сухой лист на ветру, поднимался и падал в ночной тишине; следовал, не торопясь, вдоль мелодических линий, словно вдоль заросших древних троп полузабытых чувств и мыслей. Маленькая скрипка наскоро царапала свои жалобы поверх текстов, знакомых еще с детства. И вдруг старик сорвался в страстную песню арабских паломников, полную неутоленной жажды — достичь далекой Мекки и поклониться Пророку, — мелодия дрогнула в сердцах братьев и забила крыльями, как запертая птица. Наруз, хотя и копт, в молитвенном экстазе повторял: «Алл-ax! Алл-ах!»«Хватит, хватит! — встрепенулся наконец Нессим. — Если завтра ранний подъем, то нужно бы и лечь пораньше, как ты думаешь?»
Наруз тоже встал и, все еще исполняя роль гостеприимного хозяина, велел подать воду и побольше света и сам проводил его в спальню. Он дождался, пока Нессим умоется, разденется и заберется на старомодную скрипучую кровать, и только потом пожелал ему доброй ночи. Он был уже в дверях, когда Нессим сказал, подчинившись внезапному порыву:
«Наруз, я бы хотел кое-что тебе сказать». И, снова охваченный нерешительностью, добавил: «Но это подождет до завтра. Мы ведь будем одни, не так ли?» Наруз кивнул и улыбнулся. «Пустыня для них такая нитка, что я всегда отпускаю их на границе — слуг».
«Да-да». — Нессим, разумеется, прекрасно знал, что пустыня для египтян — проклятые земли, обиталище демонов и прочего рода чудовищных посланцев Иблиса, мусульманского Сатаны.
Нессим уснул, а когда проснулся, брат, полностью одетый, уже стоял у его кровати, держа наготове сигареты и кофе. «Пора, — сказал он. — В Александрии ты, наверно, привык спать допоздна…»
«Нет, — сказал Нессим, — как ни странно. К восьми я обычно уже в офисе».
«К восьми! О, бедный мой брат!» — насмешливо возгласил Наруз и помог ему одеться. Лошади были уже оседланы, и они поскакали туда, где сквозь голубоватую дымку над озером понемногу пробивалась заря. Свежий, с запахом морозца воздух — но солнце уже просочилось в небо над их головами и слизывало росу с деревенского минарета.
Наруз ехал впереди, петляя по извилистым дорожкам, по прихотливо изогнутым вьючным тропам, перебираясь через дамбы, не задумываясь, почти не глядя по сторонам, ибо вся эта земля хранилась в его голове, как детальная, искусным картографом сработанная карта. Он всегда носил ее в себе, как план битвы, помнил возраст каждого деревца, водоотдачу каждого колодца, скорость наноса песка — до дюйма. Эта земля владела им безраздельно.
Не торопясь, они объехали обширную плантацию, трезво оценивая результаты приложенных усилий и обсуждая план дальнейшего наступления — когда установят новые машины. Затем, некоторое время спустя, когда они достигли уединенного местечка на берегу реки, скрытого со всех сторон высокими камышами, Наруз сказал: «Погоди минуту…» — и спешился, снимая на ходу с плеча старый кожаный ягдташ. «Надо кое-что припрятать», — сказал он, улыбнувшись, и, как всегда, потупился. Нессим без всякого любопытства следил за братом: Наруз расстегнул сумку и перевернул ее так, чтобы содержимое вывалилось в воду. Но вот чего Нессим не ожидал увидеть, так это сморщенной человеческой головы с желтыми зубами, тускло блеснувшими из-под раздвинутых губ, со страшно скошенными к переносице глазами, — голова выкатилась из сумки и медленно скрылась в глубокой зеленоватой воде. «Что это, черт побери, такое?» Наруз тихо, с присвистом, рассмеялся и ответил, глядя в землю: «Абдель-Кадер — точнее, голова от Абдель-Кадера». Он встал на колени и принялся энергично полоскать ягдташ в воде, а потом одним движением вывернул его наизнанку, как выворачивают рукав, и вернулся к лошади. Нессим глубоко задумался. «Итак, тебе таки пришлось его… — сказал он. — Именно этого я и боялся».
Наруз на секунду перевел на брата взгляд своих лучистых голубых глаз и сказал серьезно: «Если бы у нас снова начались проблемы с бедуинами, на следующий год мы лишились бы тысячи деревьев. Риск был слишком велик. К тому же он собирался меня отравить».
Больше он не сказал ни слова, и в полном молчании они доехали до самой границы сходящих понемногу на нет возделанных земель — то была, так сказать, линия фронта, зона активных боевых действий — длинная неровная полоса, похожая на край рваной раны. По всей ее длине инфильтрация с орошаемых полей и подпочвенные воды пустыни нанесли с обеих сторон соль, насквозь пропитавшую почву, превратившую эти места в аллегорию мерзости запустения.