Бальтазар
Шрифт:
(Ему так и не суждено было узнать, что Клеа терпеть не могла карнавала и все время, пока шел праздник, проводила, запершись у себя в студии: рисовала, читала.)
Они расстались тепло, напоследок обнявшись, и Нессимова машина перечеркнула пыльным вымпелом теплый воздух над полями за рекой, стремясь поскорее вернуться назад, на шоссе вдоль морского берега. Боевой корабль на рейде дал двадцать один орудийный залп, салют в честь какой-нибудь египетской высокопоставленной персоны, и мерное буханье пушек, казалось, и взбило жемчужную пену легких облаков, всегда по весне висевших над гаванью, подрагивающих и меняющих цвет. На море сегодня опять была высокая волна, и четыре рыбацкие лодки галсами шли к берегу, торопились с уловом домой. Нессим остановился только раз — чтобы купить себе гвоздику в петлицу у цветочника на углу Саад Заглуль. Затем направился прямо к себе в контору. Уже на лестнице он остановился еще раз, и ему
Наруз отправился в летний домик выполнять возложенную на него миссию в то же утро; но прежде нарезал целую охапку красных и желтых роз, чтобы сменить цветы в двух огромных вазах по обе стороны отцовского портрета. Мать спала, сидя за столом, но щелкнула щеколда, и она тут же проснулась. Змея прошипела сонно и снова опустила голову на землю.
«Благослови тебя Бог, Наруз», — сказала она, увидев у него в руках цветы, и встала, чтобы вынуть из ваз старые. Они принялись подрезать розы и ставить их в вазы, и Наруз тут же выложил свою новость. Мать остановилась посреди комнаты и стояла так довольно долго; она не была слишком взволнована, но глаза у нее посерьезнели — она словно сверялась с самыми сокровенными своими мыслями и чувствами. Наконец она сказала, скорее для себя же, чем для кого-либо другого: «Почему бы и нет?» — и повторила эту фразу раз или два, словно проверяя верность тона.
Затем она поднесла к губам большой палец, укусила его легонько и, обернувшись к младшему сыну, сказала: «Но если она авантюристка и охотится за его деньгами, я этого не допущу. Я уж постараюсь от нее отделаться. В любом случае ему придется просить моего согласия».
Нарузу слова ее показались невероятно смешными, и он расхохотался так, словно услышал хорошую шутку. Она осторожно взяла его волосатую руку. «Я так и сделаю», — сказала она.
«Да брось ты!»
«Я тебе клянусь».
Он хохотал уже вовсю, закинув голову и явив свету розовое нёбо. Она же по-прежнему отрешенно слушала себя. Сама едва заметив, она похлопала легонько его, смеющегося, по руке и прошептала: «Тише», — а затем, после долгой паузы, сказала, словно бы даже удивившись собственным мыслям: «Вот ведь что самое странное: именно так я и сделаю».
«И что, ты рассчитываешь на меня, да? — спросил он, все еще смеясь, но в голосе у него уже шевельнулась тревога. — Ты же не можешь поручить мне следить за собственным братом, оберегать его честь, так сказать». Смех еще владел его телом, согнутым почти пополам, но лицо было серьезным. «Бог мой, — подумала она, — как он уродлив». Ее пальцы пробежали по черной парандже, ощупывая сквозь ткань огромные оспины на лице, с силой прошли по коже, словно пытаясь их стереть, сгладить.
«Славный мой Наруз, — сказала она едва не со слезами в голосе и запустила пальцы в густую его шевелюру; волшебная поэзия арабской речи сразу успокоила его, расслабила. — Мой сладкий, голубь мой, хороший мой Наруз. Скажи ему, да и передай мое благословение. Скажи ему — да».
Он стоял смирно, как жеребенок, впитывая музыку ее голоса и такую редкую ласку ее теплой, умело нежной руки.
«Но передай ему, что он должен привезти ее сюда, к нам».
«Я передам».
«Передай сегодня же».
И он ушел нелепой судорожной походкой, большими шагами — ушел в особняк, к телефону. Мать снова села, облокотилась на пыльную столешницу и повторила дважды, тихо и удивленно: «Зачем это Нессиму понадобилась еврейка?»
V
Все это — реконструкция, и материалом к ней мне послужил лабиринт оставленных Бальтазаром заметок. «Воображать — не обязательно выдумать, — пишет он. — Да и трудно претендовать на всезнание, толкуя людские поступки. Из веток растут листья, действия — из чувств, по крайней мере так принято считать. Но возможно ли сквозь поступки прозреть те чувства, что вызывают их к жизни? Если писателю достанет смелости самому заделать зияющие дыры между фактами, взвалив на себя ответственность интерпретатора, кто знает, может, ему и удастся вернуть утраченное единство. Что творилось в голове, в душе Нессима? Вот вопрос, чтоб ты над ним помучился».
«Или — в голове, в душе Жюстин? В то же самое время, а? Разве можно знать наверное; единственное, и чем я уверен, так это в том, что их уважение друг к другу росло в обратной пропорции к чувству взаимной расположенности, — я, по-моему, достаточно ясно показал тебе: никакой любви между ними не было, да и быть не могло, согласно взаимной договоренности. Вероятнее всего, и сейчас ничего не изменилось. Я подолгу с ними говорил, с каждым в отдельности, но так и не смог отыскать ключа, ответа на вопрос — что их связывало? Да и сама их привязанность таяла день ото дня; так понижается понемногу уровень земли, уровень воды в озере, и никто не знает почему. Искусством камуфляжа они владели в совершенстве — ведь в дураках остались едва ли не все, кто знал их, ты например. Хотя,
конечно, я отнюдь не разделяю взглядов Лейлы — ей Жюстин сразу не понравилась. Я ведь сидел с нею рядом на тех смотринах, которые организовал Наруз, приурочив их к ежегодному, под Пасху, большому мулиду в Абу Гирге. Жюстин уже распрощалась с иудаизмом и перешла в лоно Коптской церкви, как хотел Нессим; а поскольку жениться он мог на ней только частным, так сказать, образом — она ведь уже побывала один раз замужем, — Нарузу пришлось довольствоваться не настоящей свадьбой, а всего лишь, по его понятиям, вечеринкой, чтобы показать невесту брата всем, кто имел отношение к Дому, всем, на кого он смотрел как на членов одной большой семьи».«На четыре дня вокруг особняка вырос целый город из шатров и навесов — ковры, роскошные люстры, праздничные украшения. Александрия была выметена начисто — в ней, по-моему, не осталось ни единого оранжерейного цветка, ни единой хоть сколь-нибудь значимой в свете персоны; вся эта роскошно разодетая публика снялась с места и тронулась в скрашенное изрядной долей иронии путешествие в Абу Гирг (ничто не способно вызвать в Городе такое количество язвительнейших сплетен и пересудов, как фешенебельная свадьба), чтобы засвидетельствовать свое уважение и поздравить Лейлу. Все окрестные мюриды и шейхи, все крестьяне, все официальные лица из близлежащих — и не из близлежащих — мест толпами шли и ехали на праздник; от бедуинов, чьи владения граничили с землями Хознани, прибывали одна за другой живописные группы всадников; они скакали во весь опор вокруг имения и палили в воздух из ружей — целая канонада, словно Жюстин была „настоящей невестой“, девственницей. Представь себе улыбки Атэны Траша, Червони и прочих! Сам старик Абу Кар собственной персоной въехал по парадной лестнице прямо в гостиную на белом своем арабе с вазой, полной цветов…»
«Лейла же, Лейла ни на секунду не сводила умных черных глаз с Жюстин. Она следила за каждым ее жестом, словно зевака, сподобившийся увидеть знаменитость. „Разве она не прелесть?“ — спросил я, проследив за направлением ее взгляда, и она глянула на меня быстро, по-птичьи, прежде чем снова вернуться к предмету своего сосредоточенного изучения. „Мы старые друзья, Бальтазар, и я могу говорить с тобой прямо. Я уже успела убедиться, что она очень похожа на меня — в молодости, конечно, — и что она авантюристка: этакая маленькая черная змейка свернулась кольцами в самом сердце Нессимовой жизни“. Я начал было протестовать, из чистой вежливости, надо заметить; она пристально посмотрела мне в глаза и медленно усмехнулась. То, что она сказала дальше, удивило меня. „Да-да, она как я — безжалостна в погоне за наслаждениями и притом бесплодна: все молоко в ней высохло и превратилось в жажду власти. Но она похожа на меня и в том, что она нежна, добра, и — она та женщина, которая нужна мужчине. Я ненавижу ее, потому что она слишком похожа на меня, ты понимаешь? И боюсь — она может читать мои мысли“. Она вдруг рассмеялась. „Дорогая моя, — обратилась она к Жюстин, — иди сюда, сядь со мной рядом“. И она буквально сунула ей под нос тот единственный сорт сладостей, который сама просто на дух не переносила, — засахаренные фиалки, — и я не мог не заметить, сколь сдержанно Жюстин их приняла — она ведь тоже их терпеть не может. Вот так они и сидели рядышком, сфинкс под вуалью и сфинкс без оной, и ели фиалки в сахаре, обеим вполне отвратительные. Я был просто очарован возможностью понаблюдать за женщиной в самой примитивной ее ипостаси. Хотя, конечно, обоснованность подобных суждений весьма относительна. Мы ведь все на них горазды — в отношении друг друга».
«Но вот что странно: невзирая на явную антипатию, сразу возникшую между двумя этими женщинами, — антипатию по взаимному сходству, так сказать, — с нею вместе росло странное чувство близости, ощущение редкостного сродства душ. Так, например, когда Лейла отважилась в конце концов встретиться с Маунтоливом, сделано это было втайне, и организовала встречу Жюстин. Именно Жюстин свела их вместе во время карнавала, и оба были в масках. По крайней мере, так мне рассказывали».
«Что же касается Нессима, то я позволю себе, рискуя упростить все до предела, сказать нечто в следующем роде: он был настолько невинен, что не понимал вполне очевидной вещи: невозможно жить с женщиной и хоть сколько-нибудь в нее не влюбиться — ведь ревность на девяносто процентов состоит из чувства обладания! Сила собственной ревности напугала его, привела в смятение, и он честно испытал себя в чувстве, совершенно для него новом, — в безразличии. Истинном или притворном? Я не знаю».
«А с другой стороны, поменяв орла на решку, я почти уверен: Жюстин отнюдь не обрадовалась, когда обнаружила, что брачный контракт, столь обдуманно заключенный, на уровне всего-то навсего коммерческой сделки, оказался на поверку помехой куда более серьезной, чем обручальное колечко на пальце. Женщина никогда не станет думать дважды (если есть на то санкция страсти), прежде чем изменит мужу; но измена Нессиму казалась ей чем-то вроде кражи из фамильной шкатулки. Что ты на это скажешь?»