Bambini di Praga 1947
Шрифт:
Сегодня я с самого утра стою на углу улицы и изумляюсь. Трамваи и людские разговоры — все настроено на мой лад, все сходится, все играет четко, как опытные футболисты. Рядом со мной стоит щегольски одетый парень, мой свояк точно не поставил бы такому печать в заграничный паспорт, он держит под мышкой пачку газет или что-то в этом роде, что-то перевязанное шпагатом. И тут машина заехала колесом на тротуар и тут же назад, двое полицейских засмеялись, а этот парень подскочил к ним и говорит — видели вы эту машину? А полицейские ему — а что, мол, такого? А этот парень — что такого, значит?! И одним движением рвет бечевку на газетах и показывает всю пачку прохожим, говоря — вот точно так же машина заехала на тротуар и задавила мою маму! — и он воздевал эту пачку перед прохожими, как священник дарохранительницу, и этот его жест был мне созвучен, и разрывание бечевки тоже, а еще созвучно мне было то, как утром я стоял у кровати своей дочери, она спала, и ее рубашка задралась, и я видел ее толстенькие икры… прежде я бы люстру с потолка рвал с криком: где ты была ночью? А сегодня я просто смотрел, меня тронула ее красота, и я вышел из комнаты без скандала и прошел мимо жены, которая вся бледная была от ужаса, что я как всегда начну вытворять всякое разное, я погладил жену по руке, а она эту руку сразу отдернула, как если бы я ее ужалил; по нашей улице прыгал на одной ножке мальчик и кричал во все горло: Мои мама и папа поженятся! и я не рассердился, как положено настоящему билетеру и распорядителю, я поступил обратно тому, как поступил бы раньше, я погладил этого мальчика по голове, а потом долго еще глядел на свою ладонь и ощущал радость от такого поглаживания… потом я встретил катафалк с одним гробом, а после — с двумя гробами, а чуть дальше — с тремя, и я сказал себе, надо свернуть на боковую улочку, на Пршиставную, а то бог знает какое предзнаменование тебе еще выйдет, и я свернул и нагнулся завязать шнурок на башмаке, и сразу же прямо надо мной кто-то принялся поднимать металлическую штору, звук был совершенно кошмарный, так что я подскочил и перебежал на другую сторону улицы — и что, вы думаете, я увидел? Передо мной была
Для истинного билетера работа в Вальдштейнском саду — это не шутка. Здесь происходит множество принципиальных конфликтов, потому что Вальдштейнский сад и пивоварню святого Томаша разделяет лишь высокая стена, перелезть через которую — это, правда, тоже не шутка, но которая не служит препятствием ни для музыки, ни для разговоров. Знаете, как действует на нервы истинного распорядителя то, что, к примеру, Пражский симфонический оркестр под управлением пана Сметачека выступает в тот же вечер, что и — по другую сторону стены — Пошумавский духовой оркестр пана Полаты? Из-за этого возникают принципиальные споры, ведь каждая сторона уверена, что вторая сторона ей мешает. Я, поскольку я всегда проверял билеты и провожал на места только на элитарных концертах в Вальдштейнском саду, на дух не выносил томашовский сад, так что стоило мне заслышать звуки духового оркестра, как меня тут же начинало мутить. Зато мой свояк, человек простой, хотя и ставивший печати на заграничные паспорта, неумеренно предавался питью пива и прочим подобным забавам. Так что Вальдштейн был прав, когда возводил такую высокую стену, он будто заранее знал, что чешский народ окажется разделенным. Я-то, разумеется, надвое не разрывался, я твердо стоял на стороне симфонической музыки и часто во время концерта воображал, будто беру приставную лестницу и перелезаю через стену, причем я такой сильный, что мне удается избить до полусмерти не только духовиков, но и всех их слушателей. Такие вот возвышенные представления были у меня до самого сегодняшнего дня, когда я позвоночником почуял, что повернул кормило своего сознания и что что-нибудь со мной обязательно произойдет… И вот вышел дирижер, и постучал палочкой по пюпитру, и публика притихла — и в ту же секунду духовой оркестр пана Полаты во всю мощь грянул свой галоп. И музыканты с болью поглядели на шумящие кроны старых деревьев. А потом им уже ничего другого не оставалось, кроме как соревноваться с музыкой пана Полаты, и это значило, что Пражский симфонический оркестр опять сунет свое рыло в цветущий сад пивоварни святого Томаша. И зазвучала «Патетическая симфония», и дирижер вел ее не хуже какого-нибудь епископа, но я, я слушал духовиков пана Полаты, и слушал я их не как враг, а как союзник, так что шумный галоп сливался для меня с «Патетической», словно оба эти оркестра были чем-то единым, словно бы одно было неотделимо от другого, словно бы они принадлежали перу одного автора… и я впервые ясно представлял себе, что по другую сторону стены тоже собрались люди, не какие-нибудь там вандалы, а люди, которые живут ради пива и духовой музыки и которые любят ее так же, как я — Пражский симфонический оркестр, и что мы тоже мешаем им, а не только они нам, и я слушал, как любимый «Вальс фигуристов» Вальдтойфеля перебирается через забор и чмокается с «Патетической», и никто не в силах помешать этому, а если даже и попробует, то разве что ценой разрушения одного во вред другому… но еще можно так же, как и я, научиться слышать все одновременно, однако для этого нужно запастись терпением. И если прежде я всегда стоял, опершись спиной о толстый ствол дерева, то сегодня я неспешно пробрался в густую тень под раскидистые ветви, почти к самой стене, и там наткнулся на человека, который бил кулачком в стену. А потом он приложил к стене ухо, и я поступил так же и услышал, как туфельки и ботинки скрипят по усыпанной песком танцевальной площадке пивоварни, я услышал пыхтение танцующих и их разговоры — и все это осеняла собой, нависая сверху, крона духовой музыки. И я ощутил жуткое желание немедленно, а не когда-нибудь, взглянуть со стены туда, вниз, на другую сторону, никогда прежде у меня не появлялось такого желания, но сейчас я настолько восхотел, что даже вспомнил, что в вольере у меня стоит приставная лестница, и я открыл затянутую металлической сеткой калитку туда, где раньше держали грифов и орлов, но где уже не было сетчатого потолка, а стояли три приставные лестницы, и тихонечко вскарабкался наверх, у меня за спиной плескалось Adagio con moto, но там, куда я поднимался, перекладина за перекладиной, было больше света и больше музыки… деревья положили свои ветки на самую стену, но я раздвинул ветви и стал смотреть вниз, на другую сторону, я ведь мог бы и зайти туда, однако сегодня все было иначе, сегодня я смотрел на все сквозь «Патетическую симфонию», я пришел смотреть на другую половину нового меня, откуда тянуло звуками медных музыкальных инструментов, и ароматом пива, и ароматом женщин… еще одна ступенька — и вот я все это вижу! Мне оно показалось очень знакомым. Сквозь веточки и листья я видел в желтом свете сплошные квадраты скатертей, а на них — кружки с пивом, а еще я видел квадрат танцпола, и среди всего этого двигались одетые в черное и белое люди, грудастые женщины кружились в танце, одна рука у них была свободна, а вторую они закинули за мужские шеи, и они вертелись, и щеки у них были румяные, и мужчины придерживали их за талию или прижимались лицами к их вискам, партнеры по танцам словно пили дыхание друг друга… а потом я увидел, что посреди сада стоит прекрасная женщина в окружении четверых мужчин, портных, наверное, у каждого из них было по портновскому метру, и сначала они измерили ее талию, а потом ее грудь, причем каждую в отдельности, точно выбирая королеву красивого бюста… у одного из этих мужчин был мелок, и он чертил на теле женщины линии, некие линии классической красоты, он мелом провел их по черному бальному платью там, где с изнанки проходили классические оси, и радиусы, и бог весть что еще… и все то, что здесь происходило, я слышал как бы растворенным в музыке, которая пробиралась за мной из Вальдштейнского сада, куда я на секунду заглянул, там все уже опять держались за щеки и подбородки, эта здешняя музыка до того измучила людей, что им пришлось подпирать головы… а вот танцоры и танцорки в саду пивоварни визжали от восторга, который бурно изливался из музыки пана Полаты… и среди всего этого ходили склонившиеся вперед официантки, у каждой по десять кружек с пивом, они разносили его и ставили черточки на круглые картоночки. А потом «Фигуристы» закончились, и музыканты принялись выливать из инструментов слюну, а танцорки по-прежнему позволяли обнимать себя и провожать за столики, руки танцорок оставались на шеях мужчин в черных костюмах, и тут зазвучало Adagio lamentoso из «Патетической симфонии», и несколько танцоров приблизились к самой стене и закричали в Вальдштейнский сад: «Чтоб вам провалиться с этим вашим Бетховеном! Моцарты проклятые! Хулиганы!» А человечек из нашей вольеры вскарабкался на стену, дернул меня за рукав и сказал: «Это вы распорядитель? Почему же вы не вмешиваетесь?» А я смотрю, в том саду сидит за столиком мой свояк, а на столике — две тарелки, куда посетители кладут плату за вход, и мой свояк явно развлекается делением танцующих на тех, которых бы он выпустил за границу, и тех, которых бы не выпустил, и до чего же отчетливо я
все это вижу! а сад этот располагался прямо внутри монастыря, а монастырь этот не так давно переделали в дом престарелых, причем для женщин, и на втором и третьем этаже в каждом окне блестели женские глаза, и глаза всех этих старух смотрели вниз, в одно и то же место, они смотрели на королеву гигантского бюста, их горячечные взгляды были прикованы к мужским рукам, которые измеряли и записывали, и я посмотрел вниз, и меня наконец осенило! Это и была настоящая музыка! Вот почему все женщины там, внизу, так танцевали, вот почему позволяли обнимать себя и вот почему прохаживались под деревьями, не убирая рук с шей своих партнеров! Чтобы все это видели старушки, которым руки больше закидывать некуда, которых никто больше этак вот не обнимет, и потому глаза этих старух блестели и сияли от обиды, и ревности, и злобы, так что стены здесь высились не между симфонической и духовой музыкой, нет, они были возведены и между людьми, и эти стены были куда выше той стены, на которой сидел я, глядя вниз и охватывая все это единым взором, так что едва не падал в сад. И снова все тот же человечек пихнул меня, чтобы я вмешался, потому что внизу опять потрясали кулаками танцоры, крича оркестру: «Идите вы к черту с вашим a-dur!»А потом я обернулся и увидел, что по этим трем лестницам из вольеры на стену карабкаются слушатели симфонии, а потом я увидел, что и во двор пивоварни танцоры приволокли приставные лестницы и стремянки, и прислонили их к стене, и полезли по ним наверх, толкаясь, как на картинках про взятие крепостей, и вот противники уже уставились друг на друга в упор, словно бы их действия направлял невидимый дирижер, и вот они уже стоят на широкой стене, и я вижу, как они схватываются врукопашную, как глаза у всех полыхают яростью, как несколько затеявших драку слушателей летят вниз, но я был уже не там, я не мог больше считать правыми ни те, ни другие кулаки, я сломал прутик и принялся дирижировать обеими этими музыками, музыка пана Полаты была «Со львиной силою, в полете соколином», кельнерши торопливо уносили прочь кружки с пивом, то и дело мелькали тени падавших тел, но страсти были настолько накалены, что все новые и новые меломаны карабкались по лестницам и стремянкам, и стену, наряду со статуями из песчаника, усеяли дерущиеся, и некоторые из них начали уже сражаться статуями, так они были распалены злостью, а потом я увидел, как перестал играть Пражский симфонический оркестр и как музыканты тоже побежали под ветви старых деревьев, и музыка пана Полаты тоже умолкла, а его музыканты сгрудились под стеной, и некоторые уже полезли по перекладинам лестниц — подобно тому, как с другой стороны карабкались на стену вместе со своими инструментами исполнители бетховенской симфонии, так что теперь на стене прибавились еще и музыкальные инструменты, и оркестранты тоже принялись драться, повсюду мелькали блестящие инструменты и хлестали ветки, и было так странно, что трубы нападают в основном на трубы, что на стене фехтуют кларнеты… кто-нибудь то и дело срывался вниз, но это совершенно не мешало почитателям музыки пана Полаты и почитателям Пражского симфонического оркестра собраться внизу по обе стороны стены, и все они потрясали кулаками и кричали, а еще освобождали место для того, чтобы по приставным лестницам поднялись лично пан Полата и пан дирижер Сметачек, вознамерившиеся тоже помериться силами… но тут послышался вой, и во двор пивоварни въехала машина с фараонами, а в ворота Вальдштейнского дворца — вторая машина с фараонами, как если бы обе они появились по сигналу или же по мановению моей дирижерской палочки, а потом атака на стену стала такой решительной, что меня кто-то схватил и меня кто-то толкнул, но я поймал его за пальто, это оказался поклонник музыки пана Полаты, и вот он уже летел вниз, в Вальдштейнский сад, и я тоже летел вниз головой, я расставил руки и приземлился на музыку пана Полаты, я пробил собой барабан и растянулся в луже слюны, вылитой из тромбонов… легавые выскакивали из машин, и все старухи на втором и третьем этаже, точно по приказу, открыли все окна, по небосводу, и стенам, и лицам пролетели тени оконных стекол, этакий синий отблеск, а я видел все это, я все слышал, и все сходилось, все годилось, и я всему поддакивал, а старухи кричали наперебой, и размахивали костлявыми руками, и тыкали вниз, вопя: «Всех этих мерзких женщин в каталажку! Руки им отрубить! Языки вырвать! К холостильщику их! К коновалу!» И я навсегда превратился в дурного билетера, в дурного распорядителя, из-за всего того, что я вчера и сегодня слышал и видел… я прорвал барабан с другой стороны, ведь прежде я видел все как бы завернутым в одну огромную простыню… и только мой свояк, глупец, сидел на перевернутом стуле и указывал пальцем, приговаривая: «Этому я бы выдал заграничный паспорт, а этому бы не выдал, этого я бы выпустил за границу, а этого бы не выпустил…» А на гребне стены драка достигла своего пика, драчуны целыми гроздьями сыпались вниз, их там уже набралось столько и они так тесно сплелись друг с другом, что дрались теперь, даже не зная почему, а когда погасли фонари, то и не видя с кем… одни только глухие удары да причитания… но мне все это казалось слаженным и гармоничным, и я был спасен, однако в каком-то смысле и проклят тоже… хотя, наверное, это и есть спасение…
Коротко об авторе
Богумил Грабал родился 28 марта 1914 года в Брно. В 1919 году его отчиму предлагают место директора пивоварни в Нимбурке, и вся семья переезжает в этот небольшой город. Спустя пять лет в жизни будущего писателя появляется дядюшка Пепин, брат отчима, который селится в их доме… сначала на несколько дней, а потом — навсегда. (Впоследствии это событие нашло отражение во многих произведениях Грабала, а сам дядя Пепин стал прототипом одного из наиболее ярких персонажей зрелой грабаловской прозы.)
После окончания нимбуркской гимназии в 1935 году Грабал поступает на юридический факультет Карлова университета в Праге, но учебе там мешают война и фашистская оккупация Чехии. Юноша вынужден вернуться домой, в Нимбурк, где он становится подсобным рабочим на железнодорожной станции, а потом «дорастает» до должности дежурного по станции. Но университет Грабал все же заканчивает — в 1946 году. Впрочем, получив диплом правоведа, трудился он затем совсем не по специальности. Ему пришлось побывать и страховым агентом, и коммивояжером, и металлургом (на сталелитейном заводе в Кладно), и упаковщиком макулатуры в пункте утильсырья, и рабочим сцены.
Писать Грабал стал еще в конце 30-х годов. Он подпал тогда под обаяние и влияние Иржи Коларжа — чешского поэта и художника, который позже прославился на весь мир, а в то время был хотя и начинающим, но уже авторитетным мастером слова и коллажа. В годы войны в Праге возникла знаменитая «Группа 42», сюрреалистическая поэтика которой была близка и Коларжу (ее активному члену), и Грабалу. Именно тогда появляется цикл лирических стихотворений Грабала, навеянный нимбуркским периодом его жизни. Но в 1948 году по Чехословакии прокатывается волна национализации, типографию, где уже был набран поэтический сборник «Потерянная улочка», закрывают, набор рассыпают. Та же участь постигает в 1959 году и первый прозаический сборник писателя — «Жаворонок на нити», который коммунистические власти страны посчитали опасным и подрывающим устои социализма. Лишь спустя четыре года Грабал дожидается наконец выхода своей первой книги — сборника рассказов «Жемчужинка на дне» (по которому вскоре был снят одноименный фильм, где в эпизодах появляется сам писатель).
В 60-е годы Грабал впервые смог полностью посвятить себя литературному труду (его признали работником искусства и начали выплачивать денежное пособие; также ему полагалась пенсия по инвалидности, так как во время работы на сталелитейном заводе Грабал получил производственную травму). С первой книгой к сорокадевятилетнему автору приходит и читательская любовь. В следующем году появляются на свет «Пабители» и «Уроки танцев для пожилых и продолжающих», а в 1965 году опубликована одна из самых знаменитых повестей Грабала — «Поезда особого назначения». Это произведение принесло чешскому писателю международное признание: мало того, что книга была замечена зарубежными критиками и высоко оценена ими, так еще и фильм, снятый по повести Грабала известнейшим режиссером Иржи Менцелем, получил в 1966 году «Оскара» как лучший зарубежный фильм!
После вторжения в страну войск Варшавского договора Грабал немедленно попадает в опалу. Его произведения запрещаются и уничтожаются (тиражи двух книг — философско-эссеистские «Домашние задания» и сборник рассказов «Бутоны» были пущены под нож). Незадолго до этого на полку спецхрана на целых двадцать лет попал художественный фильм Иржи Менцела «Жаворонки на нити» (1969), снятый по мотивам прозы Грабала. Большая часть новых произведений, созданных в 1970–80-е годы («Городок, где остановилось время», «Нежный варвар», «Я обслуживал английского короля», «Слишком шумное одиночество», автобиографическая трилогия «Свадьбы в доме», «Vita nuova», «Разрывы»), приходит к читателю лишь благодаря эмигрантским изданиям и самиздату. В тогдашней Чехословакии печатаются только некоторые книги писателя — со значительными сокращениями, осуществленными официальными цензорами, редакторами и самим автором (за что Грабала серьезно критиковала чешская интеллигенция).
После падения коммунистического режима Богумил Грабал вновь становится одним из наиболее читаемых и публикуемых авторов не только в Чехии, но и за ее пределами. За свою литературную деятельность Грабал удостоился многих международных премий и званий, одно из которых — почетный титул Французской Республики «Рыцарь литературы и искусства»; в 1994 году писатель был выдвинут на соискание Нобелевской премии в области литературы. В том же 1994 году во время официального визита в Чехию американского президента Билла Клинтона в самой обычной пражской пивной «У золотого тигра» произошла встреча двух президентов — Билла Клинтона и Вацлава Гавела — с Богумилом Грабалом. Место было выбрано исключительно по желанию третьей стороны: это было любимое заведение писателя, и он, отказавшись встречаться с Клинтоном в Пражском Граде, пригласил его на свою «территорию». Спустя два года Вацлав Гавел вручил восьмидесятидвухлетнему Грабалу медаль «За заслуги».
На творческую манеру Б. Грабала оказали влияние несколько писателей и философов. Это, вне всякого сомнения, чешский мыслитель и литератор Ладислав Клима, затем галичанин Бруно Шульц — человек трагической судьбы, одаренный рисовальщик и рассказчик, автор знаменитой «Коричной лавки», а также, разумеется, Исаак Бабель и «трое хулиганов» (слова самого Грабала!): Есенин, Шукшин и Высоцкий.
А еще Грабал любил джойссовского «Улисса», которого называл своей личной Библией, «Процесс» Кафки, «Швейка» Гашека, книги Достоевского, русские стихи…
Умер Богумил Грабал 3 февраля 1997 года в больнице: пытаясь покормить голубей, он выпал из окна пятого этажа. По официальной версии, это был несчастный случай — пожилой человек якобы потерял равновесие, но многие до сих пор убеждены, что писатель решился на самоубийство, причинами которого стали тяжелая болезнь, одиночество и преклонный возраст.