Бар эскадрильи
Шрифт:
С этого дня наша работа приобрела больше остроты. Боржет не сделал ни одного торжественного заявления, но, останавливая на мне свой взгляд, свою улыбку, он придал нашей истории более карикатурную направленность. Несколько раз я его подлавливала на том, что он вставляет в диалоги фразы, услышанные у Грациэллы, слова, похожие на капли кислоты. «Ты уверен?» — спрашивали Бине, Миллер. И позже, во время съемок, происходило то же самое: Боржет вмешивался, чтобы изменить одну реплику, сократить другую или оснастить их одним из тех слов, как бы немножко невпопад, которые сбивали с толку Number One (особенно его, наименее хитрого), но я признавала: у Боржета были и слух, и память; ему стажировка пошла на пользу.
* * *
Об этих месяцах съемок я храню путаные и счастливые воспоминания. Временами я знавала уже однообразную жизнь или безалаберную, но никогда еще обо мне так не заботились, не окружали таким вниманием, не перевозили, не наряжали и не поощряли так то минимальное чувство самолюбования, без которого нет комедии. Я всегда любила пользоваться зеркалами. И мужчинами, которые тоже своего рода зеркала. Не для того, чтобы увидеть
У меня было такое ощущение, что каждый день 1982-го года открывает мне новое правило, какой-то рецепт, какой-то профессиональный секрет, учит, как надо себя вести. Я становилась лучше с каждой неделей, я это знала и делала все, чтобы стать еще лучше. Часто Боржет позволял мне сочинять мои собственные реплики, и я хорошо их произносила. Случалось мне также их изменять, импровизировать. Это действовало на нервы другим актерам, профи, которых мое двусмысленное положение раздражало. Они делали вид, что простаивают из-за меня, и обвиняли меня, что я тяну одеяло на себя. Но мне удалось всех их приручить, одного за другим, начиная с женщин. И никаких приключений «на съемках»: я уже поняла, что это первое правило поведения. Я почти не покидала Жозе-Кло, пока Боржет был там. Некоторые типы, конечно, пытались подступиться. Режиссеры передавали друг другу как инструкцию: «Вокро? Попытайся, если сможешь, но лично я от этой затеи отказался…» Я стала фигурой высшего пилотажа. Чуть было, правда, не поскользнулась с Number Two, краснобаем с большим беарнским носом, как раз таким, какие я люблю. Однажды вечером в Будапеште: там всякие плуты со скрипками, чертово подслащенное вино, в общем пошлость! Днем я плохо играла: волнение, гроза, сцена с раздеванием, насмешка, которая выбила меня из колеи. Number Two меня успокаивал. Кажется, это так же эффективно, как заставить нас смеяться. Но тут мне как раз вдруг захотелось посмеяться, и скрипачам ничего не оставалось, кроме как убрать свои смычки. И все же, какое прекрасное лето!
* * *
А вот в этом году оно испорчено ностальгией. Воспоминания об отеле «Пальмы», Плесси-Бурре, Феррьере, об острове Балатон — эти два года перепутались у меня в голове и наводят на меня грусть. У меня ощущение, что все начинается заново, но магия куда-то испарилась. Шварц поругался с Боржетом и два часа спустя уехал. Не попрощавшись с нами. Какой он был жалкий и несчастный в огромной постели в «Пальмах»! Я представляю его, ждущего свой парижский поезд на перроне в Анжере, горький осадок, его глаза, становящиеся разными, когда он поднимает очки на лоб. Мы поехали на двух машинах обедать в Плесси-Бурре, где Number Two добивал натурные съемки с двадцатой по двадцать шестую серию. Когда мы приехали, я сразу поняла, что Беатрис и он… Ладно, поезда больше не останавливаются на моей станции. Беатрис смотрит на меня, как будто я была змеей, а она — маленькой птичкой. Number Two ведет себя церемонно и все время шутит. О, я просто терпеть не могу эти вина, которые пенятся или липнут.
Моя исполнительница карманьол из Движения молодых коммунистов встретила где-то под Нантом, где их летние турне пересеклись, Реми Кардонеля. Она рассказала ему, что я сочиняю слова к его музыке. У него, должно быть, сложилось впечатление, что я Гюго стихоплетов, если судить по возбуждению Карманьолы по телефону: «Он хочет тебя непременно видеть, ты слышишь, непременно! Если бы ты знала, какой он милашка…» Ладно, хорошо. Желание молчать и спрятаться где-нибудь холодными волнами скользит по моей спине, пока бедняжка рассказывает о своих успехах в Обществе кубинской дружбы в Плуманаке и в многофункциональном зале имени Че Гевара в Вильдьё.
— А где он, этот милашка?
— Завтра будет в Виши, а послезавтра — в Сомюре.
Сомюр? Это не край света. Я оставляю телефонограмму в отеле, где должны остановиться «артист и его музыканты», хлопочу, чтобы нанять машину, отваживаю поклонников, жаждущих составить мой эскорт, и трачу уйму времени на то, чтобы вымыть и высушить так, как мне больше всего нравится, волосы, чтобы они стали воздушными, легкими, как мечта! Надо изобразить ангела, когда чувствуешь в себе душу зверя.
ЧАСТЬ V. ДЛИННЫЕ ВЕЧЕРНИЕ ТЕНИ
ЖОС ФОРНЕРО
В тот вечер мне стягивала шею веревка. Когда я стоял на ветру рядом с твоей машиной (мне даже в голову не пришло удивиться: значит, у тебя теперь есть машина?), необходимость поговорить с тобой и одновременно невозможность говорить
душили меня. В горле пересохло, реальный мир отодвигается, пустеет, замолкает. Я остаюсь один, заточенный в свои непередаваемые образы, такой, каким ты меня там видела, стоящий на ветру, в ночи.Я покинул «Нормандия на следующий день, рано утром, как я тебе и говорил. У меня был чемодан в багажнике, никто — а кто такой этот «никто»? случается мне спрашивать себя; люди тоже стали расплывчатыми, непроницаемыми, немыми — итак, никто не знал, где я нахожусь. Меня вновь охватила старая страсть катить наудачу. Когда я размышляю о прошлом, о настоящем прошлом, до того, как мне исполнилось тридцать лет, то лучшие воспоминания, самые естественные, это как раз те длительные поездки на автомобиле, для которых хорош был любой предлог, потому что я был всегда один за рулем, с немногими пожитками, с книгами и газетами, лежащими в беспорядке на пассажирском сиденье. Я их закидывал на заднее сиденье, когда брал кого-нибудь, голосующего на дороге. В основном парней, так как я не любил натянутое или кокетливое выражение лица у девиц, когда они видели притормаживающего перед ними одинокого мужчину. Таким способом я объездил всю Францию, один, с не обремененной заботами и мыслями головой. Я был свободен, находясь на пути от одного эпизода моей жизни до другого, был внимателен и покинут. Старая стена? Я двигался вдоль нее до ворот, которые рано или поздно должны были появиться, и если ворота были открыты, я въезжал в них и останавливался только тогда, когда в конце аллеи появлялся дом. Иногда я не останавливался. И тогда случалось что-нибудь одно или другое. Или ничего, смотря по обстоятельствам. Деревни, рощицы, башня, высокие крыши показавшихся вдали домов — все эти приметы, при виде которых любитель чувствует, как бьется сильнее его сердце, заставляли меня сворачивать с дороги, теряться в бесконечных поворотах. Но я не ехал никуда. Я любил случайно возникающие на дороге гостиницы, ресторанчики, где витает тишина, когда туда входишь, мою свободу одинокого мужчины (всегда вызывающую некоторое подозрение), угадываемые отрывки жизни, нетерпение и аппетиты, которые, как путешественнику кажется, он читает на лицах, все эти приоткрытые двери, приоткрытые жизни, склонность к грабежу и побегу.
Ни Сабина, ни Клод никогда не позволяли себе увлечься моими странствиями. Сабина слишком держалась за приличия, а Клод была слишком требовательной. И позже, рядом с ней, я постарел. Когда я их потом возобновлял, эти свои поездки в никуда, они уже не имели для меня прежнего очарования. Вечерами я звонил на улицу Жакоб, на улицу Сены. Отдавать швартовы потеряло всякий смысл.
В первые часы воскресенья, когда в Лизьё я свернул к Фолёзу, к Виру, и катил между белыми цветущими полями, где подремывали рыжие лошадки, я решил, что былая магия вот-вот возродится. Я замечал конные заводы, усадьбы, геометрические линии фахверковых стен между деревьев, и волны зависти накатывали на меня, как когда-то раньше, при мысли об этих прекрасных укромных местах, которые никогда не будут моими, о размеренной здешней жизни. Но сейчас у меня уже не возникало желания, как в те далекие времена, неожиданно повернуть руль, а затем, выскочив из машины, подойти ближе, чтобы рассмотреть дома между деревьями, или остановиться возле лошадей с безумными глазами, чтобы просто положить ладонь, а потом губы на их серо-розовые носы.
Я выбрался опять на большие дороги, на обочинах которых дежурят полицейские. Жара стала давить своей тяжестью, как это бывает иногда летом в центре континентов, вдалеке от моря. Луга во многих местах пожелтели. Все чаще и чаще в живых изгородях и рощицах появлялись рыжие пятна засыхающих деревьев. Иногда можно было увидеть несколько коров, лежащих в скудной тени какого-нибудь вяза, тонкий и опаленный огнем кружевной силуэт которого вырисовывался на фоне неба. А спустя некоторое время я видел уже только их, агонизирующих, почти лишенных листвы, видел только пучки деревьев ржавого цвета, красноватую проказу.
Ближе к Бретани дороги оказались загроможденными отпускниками. Тогда я погрузился в густую вязь того, что было когда-то проселочными дорогами, где теряется ощущение востока и запада, севера и юга, где давно не было войн, где утихают желания. Ты тоже, судя по твоему адресу, должно быть, находишься сейчас в одном из таких тупиков. Бедная Элизабет! Дорога рассеянно следовала за извилинами пейзажа. Опускался вечер. Когда я пересекал деревню, следуя за маленькой желтой колымагой, из тех, что вот уже десять лет добивают местные ухабы, со стены друг за другом соскочили две кошки. Первая ускользнула от желтой колымаги, а вторую та откинула метра на два. Упав на ту же дорогу, она, раздавленная, беспорядочно и ужасно сотрясалась. Все ее конечности дергались в разных направлениях. Я остановился, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. Водитель желтой колымаги тоже остановился. Я увидел его силуэт, увидел, как он обернулся, держа руку на спинке сиденья. Потом желтая колымага попятилась, икая, и в два приема, медленно маневрируя, водитель прикончил животное. На шоссе остались только каша из шерсти и внутренностей. После этого машина удалилась своим тряским и спокойным аллюром.
Я собирался остановиться на ночь в первой же гостинице, которая попадется мне на пути. Теперь об этом не могло быть и речи. Я ехал уже несколько часов, наудачу, заботясь только о том, чтобы двигаться в южном направлении. Я настолько устал, и мне так жгло глаза, что должен был бы клевать носом. Вместо этого я был необычайно внимателен. Ночь кишела влюбленными собаками, кошками в любовной истоме, загипнотизированными светом фар кроликами, чьи то красные, то золотистые глаза блестели на обочине. Некоторые отскакивали в траву, другие кидались на дорогу. Немного не доезжая Брессюира я заметил большого спаниэля, лежащего на боку перед фермой. Он казался спящим, но, приглядевшись, я понял, что его тощие бока опали и выглядят худыми, как у скелета. В Рюффеке — снова кошка, уже раздавленная, объехать которую у меня не было времени, и машину дважды слегка, почти незаметно тряхнуло, распластав ее еще больше. Я проехал еще несколько километров, потом наконец остановился на краю дороги и заснул, съежившись на сиденьи. Во сне бойня, разумеется, продолжалась.