Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Барды

Аннинский Лев Александрович

Шрифт:

Некрещеные, а свои.

Да ведь и поляки — свои, хотя с ними не все гладко, вот если бы Польша была православной… Еще бы лучше «в каком-нибудь нейтральном Вышеграде» созвать славянский съезд! Вот все ручьи и слились бы в едином море. «Болгария, Болгария, священная страна!..» И с ней не гладко, пожарами озарена, вот-вот за братушек надо будет вступаться. И сербов надо бы защитить. Но, увы: «покуда Москва на коленях, на кресте остается Белград».

Общая картина: выходит в мир душа, полная добрых намерений, щедрая, готовая к самопожертвованию, а мир встречает ее огнем и злобой. Хочется полюбить всех — а как их всех обнимешь, когда дерутся? Посылает Русь сынов своих с миром… и что же? Один, отстреливаясь в танке, сгорает под Кабулом.

Другой убит в завьюженном Кизляре. Третий, спецназовец, остается лежать «на площади восставшей». На какой площади? Где? Кого усмирял? Не уточняется.

А может, это и лучше, что не уточняется. Уточнишь еще невпопад. «Я стою в самом центре Багдада, для кумыса готовлю стакан»… Успел ли выпить, пока Буш не навалился на Саддама?

Неподатлив мир на доброе слово. Строишь рай, человек в нем тоскует, яд ближнему сыпет, в ад просится, туда, где «банкиры, шуты, упыри, спидоносы». Да что рай — начали строить божий храм, бригадир начитался Толстого и… «вместо праздника Успенья посвятил собор раскосому БуддЕ» — сдвигая ударенье на кончик имени, Ананичев передает все омерзение православного человека при таком святотатстве.

Однако ведь и нехристей надо любить. А результат? Даешь приют измученному страннику, а тот, освоившись в доме, входит во вкус и, «глядь, в сапожках по дому гуляет тот, кто давеча был босиком». Завершается история следующим обещаньем:

Похмелю свою душу ветрами И нагайкой встряхну огневой, Чтобы этот, пристроенный нами, Под своей окармлялся звездой!

Борцы с еврейским заговором могут заподозрить, что тут звезда Давида о шести лучах, но с такой же вероятностью лучей может оказаться восемь. Ананичев чужд конфессиональной слепоты, как и слепого национализма. Эпизод из Великой Отечественной войны: немец ведет на расстрел русского и горца. «Чернявый! Тебя не убью, если ты старшину расстреляешь. Этот русский умрет за Россию свою, ну, а ты за кого погибаешь?» Горец убивать русского отказывается, они встают рядом и падают: старшина — «головой на восток, а южанин — ногами на север». Перед смертью этот южанин успевает сказать: «Я умру за улыбчивый Азербайджан и печальную русскую землю».

Не будем придираться: с чего это Азербайджан так улыбчив. И еще: откуда там горы? А вдруг Ананичев имеет ввиду Нагорный Карабах? Я в это не верю, никаких подтекстов, намеков и тайных знаков у него нет, не тот характер. А вот русская печаль неподдельна.

Печаль — оттого, что мир не откликается, не отвечает сердцем сердцу. Отовсюду — злоба. «И уже никому не уйти… Громыхают колеса жестоко. Сторожат нас собачья эпоха и зима на обратном пути. Впереди — только тягостный плен, Только сумрак и берег печальный, где однажды под грохот кандальный нас поставят вдоль гибельных стен. У России — на небо исход! Побредем мы этапом бескрайним за Христом, сокровенным, опальным, через озеро звездное вброд».

Как справиться с этим подступающим Апокалипсисом? Читая святых отцов и другие достославные сочинения, Александр Ананичев черпает из них утешение. «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь»… «Лишь в своем сомнении можно не сомневаться»… «Ничего нельзя исправить, кроме собственной души»…

Исправление собственной души не только не противоречит образу Святой Руси, брезжущему в стихах и песнях Ананичева, но в принципе этим христианским самоощущением предполагается. Однако не избавляет от печали. И от боли, источник которой — в том, что противоречиями разодрана сама Святая Русь.

Каркает ворон. Молится инок. Люди просятся в ад.

Середины у нас никакой, Каждый
крепкого берега просит:
На Руси — то подлец, то святой. Серых нет, а коричневых — вовсе.

Знатоки русской философии несомненно распознают здесь перекличку с давней идеей, что на Руси честных нет, но все святые.

Если святые, значит, есть, во что верить.

Словно ладан, пью русскую грусть… Оглянусь: сзади — волки по насту. Ты жива, Православная Русь, — И открыто Небесное Царство.

Небесное Царство открыто для духовного зрения. А зрение реальное? Оно упирается… нет, не в чащобу, из глубины которой каркает ворон и в глубину которой идет святой, чающий найти там уединение. Упирается реальное зрение — в овраг, памятный по Вятке но располосовавший всю Россию. Название этого оврага — Раздерихинский — включает цепочку звуковых и смысловых ассоциаций, и тогда рождается лучшая ананичевская песня, эмблема его лирики, заглавный символ, украшающий его диски и кассеты.

Братские могилы подпирают склоны оврага, трава шелестит над костями.

Чьи кости?

Две столкнул однажды рати Темной ночью грозный яр: Устюжан здесь резал вятич, Принимая за татар…

Но ведь и татары — люди! Причем — свои, не менее свои, чем тот «горец», что упал головою на север, погиб на печальную Русь. Страшнее другое: устюжанин и вятич без всяких татар готовы бить друг друга, причем каждый — во имя Святой Руси.

Нас беда не вразумила. Мы разрознены и злы. Сколько мы своих в могилу По ошибке упекли!

По ошибке?! Или по горькой нашей склонности к расколу и раздору? О, если бы это были только «ошибки» — их-то можно исправить. Но попробуй исправить душу, когда она выстроена на этом максимализме, на «неизбежности греха» и сладкой безнадеге вечного покаяния!

А потом целуем камни, И печаль несем в кабак… И все глубже окаянный Раздерихинский овраг.

Потрясающая песня. Каждый раз, когда слышу ее, душа, не в силах «исправиться», корчится, как в петле. И из той же петли — наитием, что ли — взмывает ввысь: в свет, в свободу, в бездонь.

Может, это от мелодического строя, от манеры пения? У Ананичева, как у барда, ответ на выраженную в словах неразрешимость таится в гармонии.

Поет он — в такт шагам, в ритме легкой, летящей походки. Ничего от проникновенного зауныва, привязавшего бардовскую песню 60-х годов к городскому романсу. Ничего — от укрома комнатной независимости, от уязвленной интеллигентской «кухонной оппозиции» 70-х. И от монашьей кротости, от поступи «мелкими шажками», тихо зашуршавшей в 80-е, — ничего…

Поделиться с друзьями: