Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Барды

Аннинский Лев Александрович

Шрифт:

При всей несхожести миров таких бардов, как Окуджава, Галич, Ким, Высоцкий и Визбор, им всем свойствен некий общий лирический принцип, при котором мир, пропущенный через всеохватное сознание, где-то в будущем — часто в неопределенном, почти неощутимом — сулит преодоление горечи и утоление боли.

Если бы я рискнул определить, чего им всем нехватает, я бы сказал: последней непримиримости. Готовности к безнадежному концу. Я бы даже рискнул сказать: крутости, придав этому слову современный смысл.

Если бы представить себе, что души этих старых бардов, переселяясь из песни в песню, слетелись бы на некий совет и сказали бы словами еще более старых бардов:

подымется мститель суровый, и будет он нас посильней! — так вот он. Он знает: всем воздастся! Всем! Огнем и мечом! Расплата близка, никто никуда не денется! И будет спрошено: кто виноват? «Кто виноват, что мы изломаны и лживы… что нами правили неверно, что наши души полны скверны, и у людей надежда тает…»

Надежда, как известно, тает последней. За точкой безнадежности открывается новый акт жизненной драмы — восхождение к новой непримиримости и к надежде на победу.

Ирина и Михаил Столяры вестники этой энергии и этой надежды.

ПЕСНИ НАШЕГО ВЕКА

Ответы на вопросы фирмы JVC

Лев Александрович, Вы много рассказывали о вашем первом знакомстве с песнями Окуджавы. А были ли в Вашей жизни песни, пришедшие как бы сами по себе, без имени автора? Что это были за песни, и как происходило Ваше с ними знакомство?

Да они сплошь были — песни «без имени автора» и приходили только «сами по себе», а не в результате «знакомства». Я рос в слободе Потылихе на границе города и села. С Мосфильма неслись в репродукторы официальные советские песни, из Троицкого — частушки под гармонь, а в нашем дворе оралось что-то смешанное, среднее, серединное, средне-статистическое, чувствительное и простецкое: «Часто мы с тобой вдвоем скучаем, радость тоже делим пополам…» В голову не приходило спрашивать, кто автор.

Пели какую-то привозную дребедень. «В нашу гавань заходили корабли…» С ворошиловской амнистией подключился лагерь. «Как шли мы по трапу на борт в холодные мрачные трюмы…» В университете запели студенческое. Патетическое: «Я не знаю, где встретиться нам придется с тобой…» И тоже — дребедень «Крамбамбули, отцов наследство, любимое питье у нас…»

Я подбирал и собирал все — именно как ничье, всехнее, народное. Когда я впервые услышал «Комиссаров», — подумал, что и это — что-то фольклорное, из времен гражданской войны. Всплывшая с песней фамилия автора: «Окуджава» — была для меня откровением.

Что же вы почувствовали, когда узнали, что у «народной» песни есть конкретный автор? Когда знакомились с ним лично?

Почувствовал легкое замешательство. С того момента, когда я к «конкретному автору» подошел в коридоре «Литгазеты» (мы работали в разных отделах одной редакции) и спросил: — «Комиссаров» — вы написали? — возникло иное измерение. Словно ось вставили в то, что крутилось «само по себе».

«Само собой» слушатели знали скорее исполнителя, чем автора. Визбор пел: «Идут на север срока огромные». Высоцкий пел: «Клены выкрасили город». Да ведь и Вертинский — из поколения отцов — пел и то, и се; что там чье, совершенно не фиксировалось. И мы по традиции не различали авторов. Визбор смутился, когда я, записывая его на мой чемодановидный «Спалис», впервые попробовал уточнить: «Слова — твои? И музыка — твоя?» Тогда я впервые услышал из его уст фамилию «Городницкий». Но смутился Визбор вовсе не оттого, что пел Городницкого, не поминая его авторства, — тогда вперекрест пели все. Визбор смутился тогда, когда

вынужден был ответить:

— Я написал. И слова, и музыку…

Я тоже смутился. Я увидел на его столе бумажку с недописанными стихами. Перечеркнутые, исправленные строчки. Он «работал над текстом»! Как заправский поэт! Во мне шевельнулась мысль о подлоге. Как это можно: «работать над текстом»! Песня поется, а не пишется. Ее и записывать-то грех: сама помнится.

Начали записывать — и сразу возникли имена авторов. В начале 60-х ко мне зашел светлоглазый, светловолосый, круглолицый улыбающийся мальчик с тетрадкой в руках; это были тексты песен; мы — два мальчика! — сели уточнять спорные строчки и сличать версии авторства.

Мальчика звали Алик. Александр Гинзбург. Его ожидала громкая судьба.

Было ли принято в Вашем кругу петь песни хором, всей компанией? Случалось ли Вам участвовать в таком пении? Что это были за песни — конкретно? Что объединяло и отличало их от прочих?

Не только «случалось», но только так и пели — хором! Всей компанией — у костра ли, за столом ли, по дороге ли куда. Как соберемся, так — где гитара?! — без всякой спевки и без всякого солирования — вподхват. Слов не списывали — их запоминали со второго пения. И на гитаре мог бренчать чуть не каждый второй. И я тоже бренчал. И Лакшин (он учился курсом старше, но компании то и дело смешивались).

Лакшин, кстати, был, вообще говоря, прирожденным солистом, и потому вносил свою особенную струю в общий репертуар: что-то цыганистое, но не таборное а артистическое, из МХАТа, наверное (его отец был артист МХАТа). Что там актеры пели на вечеринках? «С вами, мальчишки, с вами пропадешь, с вами, негодяями, на каторгу пойдешь!» Голос у Лакшина был бархатный, манера держаться — уверенная, и вся повадка — неповторимо личная, особенная: акцентированное «штучное производство», но песни были явно «неавторские», подхваченные бог знает где и задолго обкатанные хоровым пением.

Что их объединяло?

Местоимение «мы».

Это и было то откровение, с которого началось колдовство Булата:

«А мы швейцару: отворите двери!»

Однако встык:

«Но, старый солдат, я стою, как в строю…»

Я — солдат, но я — из «всех», я — от их имени, я — их голос. «Я» вырастает из солдатского, окопного, братского «мы». Вырастает — до исповеди единственного, говорящего с Богом. Как это соединяется? Загадка таланта.

Личность не обязательно «врывается» и «заявляет о себе», круша все вокруг, — личность вырастает из общей судьбы и так обретает свою судьбу. Это дано только великим поэтам: угадать в себе индивидуальность, через которую раскроется «все», и тем самым угадать в состоянии «всех» то, что готово сконцентрироваться в индивидуальность. При этом установка конкретной песни может быть та или другая. Или: «стою как в строю». Или: «здесь остановки нет, а мне — пожалуйста». Возникает мелодия судьбы: все выявляются через одного, а один — становится собой, выявляя боль всех, счастье всех.

Бунт, между прочим, тоже форма контакта.

Неучастие — форма участия.

Эту неразрешимость разгадывает только талант, и только практически, живым творчеством, то есть методом проб и ошибок.

Я действительно много рассказывал о своих немногих разговорах с Булатом, но об одном еще не приходилось.

Это было в пору его раннего, шквального, ошеломительного успеха. Кажется, в Политехническом: бушевала толпа у входа, мы ждали за кулисами (или в каком-то предбаннике, не помню). Я к нему подошел поздороваться и поддержать разговором: обстановка была нервная.

Поделиться с друзьями: