Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Батальоны просят огня (редакция №2)
Шрифт:

– Так вот, мальчишка! – грубовато сказал Гуляев. – Сейчас я в полк к Денисову. Узнаю, что с формировкой. К ночи заеду. А ты, зяблик стоеросовый, считай себя под домашним арестом! Все понял?

Дождь порывистым набегом шумел по кровле, звенел по мутному, в потеках оконцу. Темнели косо рябящие под ветром лужи; в них, плавая, мокли листья и не отражалось небо. Борис видел сквозь водянистую сеть, как, нагнув голову, втиснулся полковник в «виллис», как машина тронулась, выдавливая колеи на дороге, мгновенно пропала за стеной качающихся сосен, и горькая нежность к Гуляеву шевельнулась в душе его.

Хозяйка, можно ли горячей воды? – сказал Борис. – А впрочем, и холодная сойдет.

Хозяйка, темноволосая невысокая женщина, статная для своих уже немолодых лет, аккуратная, крепконогая, с полной грудью, мягко излучая из глубины прозрачных глаз ласковый свет, пропела звучно:

– Холодной? Обдеретесь весь. Вон яка щетина у вас. Мой человик холодной не брився… Разве жалко воды?

– А муж где же? Воюет?

– Где ж ему быть? С сорок первого року. Може, и неживой уже. – Хозяйка всхлипнула, наклоняя голову, из-под ситцевой косынки трогательно забелела по-девичьи ровная ниточка пробора.

– Ну, не стоит, не надо это, слезы никогда не облегчают, – заговорил Борис, и ему захотелось успокоить ее, погладить по волосам возле этого жалко-аккуратного пробора. – Ну, что же плакать? Война кончится, все станет ясным. – И тронул ее горячее крутое плечо. – Ведь всему бывает конец…

Она не отстранилась, а только концом косынки утерла нос, прерывистым вздохом высоко подняла грудь, сказала:

– Когда ж она кончится? Закрутила она весь свет, як цыган солнце!

– Да, закрутила, – задумчиво согласился Борис. – Закрутила…

Она медленно посмотрела сквозь смокшиеся ресницы, закивала, замигала, и Борис спросил почти родственно:

– Трудно?

– Ой, как лихо, – прошептала она и, закрыв глаза, головой покачала.

Бреясь, он глядел в пожелтевшее зеркало на свое исхудавшее лицо, от которого он как бы отвык, и не узнавал, иногда видел, как входила и выходила хозяйка, ловил внимательные взгляды украдкой и с нежной жалостью к ней, к неизвестной, одинокой жизни ее думал: «Если бы месяц назад… А сейчас?»

Тот знакомый и незнакомый человек в зеркале, задержав помазок на намыленной щеке, посмотрел грустно, непрощающе.

Он чувствовал, что остыл, что выжглось что-то, опустело в нем, и уже не хватало той прежней энергии, той силы, что не сдерживала его прежде. Он подумал о Шуре, о ее стыдливых и исступленных руках в первую ночь в землянке, обнимавших его и будто не хотевших этой близости. «Нет, ты не любишь меня, не жалеешь совсем. Тебе хорошо со мной? Ну, скажи, что хорошо!» – и тот почти незнакомый, усталый человек в зеркале болезненно прижмурился, точно вспомнил, что был когда-то непоправимо виноват.

«Что это я? О чем? Размотались нервы. Такое чувство, словно заплакать готов!.. Совсем никуда! – подумал он, поглаживая пальцами возникшую снова ноющую боль в левой стороне груди. – Огрубел, огрубел за три года… Все казалось простым, как выбриться вот».

– С кем вы говорите? – вкрадчиво спросила хозяйка за его спиной. – Сумно вам, чи що? Кого вы в зеркале бачите?

Неслышно подошла сзади, наклонилась, чуть задев упругой грудью его плечо, и, заглядывая в зеркало с медленной улыбкой, касаясь мягким, как вода, взглядом его лица, лба, бровей, шепотом повторила, дыханьем тепло шевельнув его волосы:

– Кого ж вы бачите? Веселый были… и нахмурились… Сумно?

И он, внезапно тронутый этим, погладил дружески ее руку, шершавую, несмелую, сказал откровенно,

как давней знакомой:

– Устал я. Вот отдохну, все пройдет. Устал очень…

Она выпрямилась и тотчас кинулась к постели в углу, взбивая чистые высокие подушки, и он тогда проговорил просто:

– Не надо. Мне на лавке. Спасибо. Мне только подушку.

Двигаясь бесшумно и легко, она накинула телогрейку, тихонько, не загремев, взяла ведро, взглянула своими прозрачными глазами и вышла из хаты.

Борис облегченно бросил шинель на лавку. Дремотно стучал по крыше дождь, серый сумрак стоял за окнами.

Он давно потерял ощущение времени, и эти дождливые сумерки осеннего вечера казались ему вчерашними вечерними сумерками, даже те ощущения, что были вчера, не покидали его полностью и сегодня. Но он смертельно был утомлен всем, что случилось в эти ночи и дни; с желанием хотя бы короткого сна лег на расстеленную на лавке шинель, голова непривычно утонула в блаженном пуху подушки. Долго не мог уснуть под тихое бормотание дождя. Потом сон мгновенно окунул его в теплую летнюю реку, прикоснулся к пяткам накаленным песком желтого пляжа, залитого жарким солнцем; по песку, в трусиках, с веслом на плече, шел кто-то знакомый, улыбающийся, но кто – он никак не мог узнать. «Кто это? – тенью толкалась сквозь сон мысль. – Не может быть! Ерошин убит…»

Он вскочил, сел на лавку, видя мутные струи дождя, сбегающие по стеклу, подумал: «Нервы, нервы расходились… – и ударил по подушке. – Контузия, черт бы ее взял!»

Он долго сидел и, зажмурив глаза, пальцами задумчиво трогал брови; потом лицо его дернулось и сморщилось.

«Ерошин? Тот двадцатилетний лейтенант. Вот его сумка, новая, недавно полученная вместе с пистолетом, с ремнем, с обмундированием».

Он расстегнул сумку. В ней были полученные в училище золотые погоны, суконная пилотка, завернутые в бумажку новые звездочки, бритвенный прибор, потертые письма, пара чистого белья, карандаш и школьная в линейку тетрадь. Последние листы были вырваны, – очевидно, для писем. Он нашел одно, недописанное, неотправленное. Стояла дата – 15 июня 1943 года.

"Прощай, Таня!

Ты меня простишь, конечно, что я не подошел к тебе на вокзале, когда ты разговаривала с лейтенантом Михаилом Дариновским. Я не хотел вернуть тебе твою фотокарточку, которая тебе не нравилась. Пусть она будет со мной, как воспоминание. Я ведь тебя любил!

Я вернусь к тебе другим, ты не узнаешь меня. Я еду на фронт, чтобы совершить… (зачеркнуто). Родина! Я люблю солнце, лес, воду, траву, маму, тебя… да, я очень люблю тебя…

Я тоскую по паркам, садам, Где следов не найдешь уж моих, И по серым любимым глазам… Как мне грустно без них!

Это напевает Мишка Дариновский.

Едем в эшелоне. Я лежу на нарах, вспоминаю тебя и все вижу… Вижу, как будто все было только сейчас. Я вернусь другим. Уверен, меня не убьют. Мишка Дариновский сидит внизу, насвистывает, чистит ТТ. Значит, он любил тебя? Но почему не сказал прямо? Честность, Таня, честность – без нее нельзя жить".

«Эх, Ерошин… Ерошин», – думал Борис, до ясной отчетливости вспоминая его веселое, возбужденное лицо, его просящий мальчишеский голос: «Товарищ капитан, я не могу бросить взвод!» – и ту бомбежку в окруженной деревне, где погиб он.

Поделиться с друзьями: