Батареи Магнусхольма
Шрифт:
— Я очень удивлюсь, если это так. Хорь тоже об этом много думает — да разве от него правды добьешься? Пока все в голове не сложит одно к одному — молчит. А мне ведь обсудить охота…
Лабрюйер покачал головой.
Потом он надел старое пальто, оставил Барсука в фотографии и пошел к углу Парковой и Суворовской.
Суворовская получила свое гордое название отнюдь не в честь полководца. А в честь его внука, Александра Аркадьевича, бывшего в середине минувшего века рижским генерал-губернатором. Проходя мимо Верманского парка. Лабрюйер вспомнил — когда-то ведь там на открытой эстраде играл по вечерам оркестр, нанятый Суворовым за свои деньги, — чтобы поладить с рижанами. Какая-то музыкальная фраза образовалась в голове,
В юности пела душа. Потом, наверно, пело страстное желание, не получавшее иного выхода. Потом — за деньги… А теперь-то отчего пришло на ум запеть? Вот просто так, шагая по темной улице под облетающими липами, уже принадлежащими парку? Без повода — потому что радостных поводов в последние дни не было вовсе?..
Этого он не знал.
Глава двадцатая
Лабрюйер иногда бывал некстати пунктуален.
Сам он объяснял это долей немецкой крови. Ею же — свою неожиданную мрачность, случавшуюся тоже некстати, и необщительность. Вернее, та общительность, которую взращивали и возделывали в добропорядочных немецких семействах, была ему чужда, и он иногда успешно скрывал это, притворяясь своим в застолье, а иногда скрывать не желал.
Алкоголь позволял быть обычным веселым человеком. Удивительно еще, что сей соблазн удалось одолеть сравнительно легко.
Придя на нужный перекресток ровно в указанное время, Лабрюйер там никого не обнаружил и хмуро сказал сам себе: непорядок, да и можно ли ждать порядка от человека таких кровей? Не то чтобы Лабрюйер не любил чистокровных русских, — он отлично ладил со всеми, кто вел себя с ним по-человечески, да хоть с китайцами, но Хорь задирал нос, и тут уж всякое лыко шло в строку. Хорь был самой заурядной русской внешности, более того — какой-то деревенской внешности, и Лабрюйер, отдав должное его актерскому мастерству, все же был сильно недоволен тем, что не разгадал маскарада.
Прогуливаться по Парковой он не стал — мало ли кто там теперь бродит, мельтешить незачем. Торчать на углу тоже было незачем. Лабрюйер, не останавливаясь, миновал перекресток, прошел до улицы Паулуччи, перешел на другую сторону и вздохнул: парк на ночь запирался, а хорошо было бы посидеть на чугунной скамейке…
Хорь опоздал на пять минут, но извиняться не стал.
— Идите первый к той лестнице, я за вами, — приказал он.
Лабрюйер и пошел — вплотную к стене, быстрой легкой поступью, почти пробежкой. В пространство, образованное ступеньками и дверью, он не сошел и не соскочил, а как бы стек и сразу уселся поудобнее. У Хоря это так ловко не получилось, и Лабрюйер быстро подхватил его, чтобы начальство не вмазалось лбом в дверь.
— Погребок еще открыт, там студенты бузят, — сказал Лабрюйер. — Слышите? И его не закроют, пока эта бесноватая публика не уберется. Выпивают-то они немало.
— Дверь вовнутрь открывается?
— Да, и вы ее чуть лбом не отворили.
— Тогда — ничего.
Хорь, видать, тоже был упрям.
Теперь, находясь примерно посреди квартала, Лабрюйер мог окинуть его взглядом. На Парковой стояли четыре автомобиля, из них два — заведомо черных.
— Вы ничего не хотите рассказать? — вдруг спросил Хорь.
— О чем?
— О своих визитах в цирк. Тогда, когда вы туда повадились, мы еще не поняли, что такое фрау Вальдорф и борцы. А вы туда ходили, как на службу.
— Значит, за мной следили и знали, что я пошел в цирк? — сердито спросил Лабрюйер.
— Пришлось. Мы не знали, можем ли на вас положиться, Леопард, — сказал Хорь. — Вас нам… Ну да ладно. Вы ведь могли поверить фрау Шварцвальд и сказать ей лишнее. Один раз удалось отогнать от вас эту даму моей беременностью, но в другой раз было бы сложнее — пожалуй, пришлось изобразить бы преждевременные роды. Так что извините —
когда имеешь дело с хитрой тварью, лучше перестраховаться.— Меня вам навязали. Требовался рижанин, который хорошо знает город и горожан. Время, наверно, поджимало — ничего получше не нашлось, — язвительно ответил Лабрюйер. — Ну так это вы уж извините!
— Обменялись любезностями, — заметил Хорь. После чего они оба молча таращились на цирковые ворота.
— Это не имело отношения к вашим делам, — наконец сказал Лабрюйер. — Просто я помог найти отравителя цирковых собачек. Вот и все. Соскучился по своему проклятому ремеслу, понимаете?
— Понимаю. А фрау Шварцвальд оказалась очень понятливой особой.
— Она что-то от меня узнала? Я разболтал государственные тайны?
— Хотел бы я сам знать, что эта публика от вас узнала. Уж если за вами следили — то могли до чего-то докопаться.
— Не могли. Поскольку я был для вас живой вывеской, только что не из жести склепанной, и сам ничего не знал, то они могли ходить за мной хоть до второго пришествия.
— Это вы сейчас так говорите.
— Вы запутались и пытаетесь понять, что делали не так, господин Хорь. И, конечно, ищете виновных, — жестко сказал Лабрюйер. — В ваши годы такое случается.
Хорь не стал возражать — похоже, очень удивился суровому отпору.
И опять они молча смотрели на ворота, а время меж тем шло и шло, а студенты за дверью пели совсем уж дурными голосами знаменитый и пресловутый «Gaudeamus igitur».
Вдруг Хорь стал тихонько подпевать:
Виват университет, Общий наш учитель, Совершенный чистый свет, Прошлых нам веков завет, Будущих хранитель! Ура вам всем, голубушки, Красные девицы! Хвала и вам, молодушки, Добрые вы матушки, Умницы, не львицы! Проклят будь космополит, Недоносок жалкий, Кто всё русское бранит, О заморском лишь твердит, Тот невежа жалкий!— Странный какой-то перевод, — удивился Лабрюйер. — По-латыни так уж точно не пели.
— Я его в песеннике для кадет и юнкеров отыскал. Нельзя было пройти мимо такого курьеза, — ответил Хорь. — Однако… Однако и такое необходимо. Не всем же изъясняться по-латыни.
Он так это произнес, как будто Лабрюйер говорил исключительно на этом древнем наречии, за что заслуживал по меньшей мере десяти лет Нерчинской каторги.
Спорить с Хорем было бы смешно.
Наконец дверь заскрипела. Хорь и Лабрюйер чуть ли не прыжком вылетели из своего укрытия. Студенты, всему миру показывая свое братство, в обнимку протискивались из кабачка на улицу, долго выстраивались и колонну и, поддерживая друг дружку, удалились в сторону Мариинской улицы. Шуму они подняли — как целый полк янычар турецкого султана.
Дверь затворилась.
— Сейчас Фриц и Грета наведут там порядок и тоже уйдут, — сказал Лабрюйер.
— Вы выбрали самое лучшее место для засады.
— Другие — хуже. А страховать от пьяных студентов даже страховое общество «Россия» не возьмется.
Ясно было, что лучше с Хорем вообще не разговаривать — обязательно получится совершенно сейчас не нужная стычка.
Они стояли вплотную к стене, по обе стороны лестницы — ни дать ни взять, два атланта, подпирающие карниз над дверью в модном нынче архитектурном стиле. Только атлантов скромные рижские ваятели старались изобразить голыми по пояс, не более, а эта два были: один в пальто, другой в тужурке.