Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Среди знаковых фигур московской жизни Батюшкова 1810 года следует отметить еще одну, пожалуй, самую главную, — Николая Михайловича Карамзина, которого новые друзья Батюшкова не только признавали первым писателем современности, но почитали как носителя высокого нравственного начала. Так, Жуковский писал о нем: «<…> Можно сказать, что у меня в душе есть особенное хорошее свойство, которое называется Карамзиным: тут соединено все, что есть во мне доброго и лучшего»[155]. Когда Батюшков появился в Москве, он не воображал себя учеником и последователем Карамзина, однако относился к нему с почтением, язык Карамзина считал образцовым и всегда принимал его сторону в заочном противостоянии Шишкову. Кроме того, Карамзина связывала близкая дружба с М. Н. Муравьевым, и хотя бы поэтому Батюшков не мог быть равнодушен к перспективе возможной встречи с Карамзиным. Приехав в Москву, Батюшков сразу навел справки: Карамзин был болен, и знакомство с ним откладывалось на неопределенный срок. В письмах Батюшков среди разнообразия московских впечатлений не забывает упомянуть: Карамзина пока не видел… И вот в середине февраля происходит, пожалуй, главное событие московской жизни поэта. «Я гулял по бульвару и вижу карету, — отчитывался

Батюшков Гнедичу. — В карете барыня и барин; на барыне салоп, на барине шуба и на место галстуха желтая шаль. „Стой!“ И карета стой. Лезет из колымаги барин. <…> Кто же лезет? Карамзин! Тут я был ясно убежден, что он не пастушок, а взрослый малый, худой, бледный, как тень. Он меня очень зовет к себе…»[156] Надо заметить, что Карамзин в эту пору жил довольно уединенно, был весьма разборчив в знакомствах и занимался написанием своего исторического труда. От прежней литературной деятельности он давно отошел и прямого участия в полемике, вызванной его же собственными открытиями, не принимал. Однако Батюшкова приметил на улице и специально остановился, чтобы познакомиться и пригласить к себе. Л. Н. Майков приводит любопытные воспоминания П. А. Вяземского, в компании которого Батюшков впервые пришел в дом Карамзина: «…он явился туда в военной форме и со смущением вертел своею огромною треугольною шляпой, составлявшею странную противоположность с его маленькою, „субтильною фигуркой“; Карамзин же принял его с некоторою важностью, его отличавшей»[157]. Первоначальная неловкость вскоре была совершенно сглажена, и Батюшков стал часто бывать в его доме. В письмах Гнедичу хвастался, что у Карамзина он «на хорошей ноге» и проводит «наиприятнейшие вечера». В июне, приняв приглашение супруги Карамзина Екатерины Андреевны (единокровной сестры П. А. Вяземского) погостить у них «на даче», Батюшков вместе с Жуковским отправился в подмосковное имение Вяземских Остафьево, где провел три счастливые недели. Карамзин в это время подолгу жил в Остафьеве, работая над своей Историей. Личное знакомство с Карамзиным было, без сомнения, важной вехой биографии Батюшкова, но еще важнее было другое, что безошибочно уловил Л. Н. Майков: «Таким образом, вошел Батюшков в кружок Карамзина и его ближайших последователей и, сочувственно встреченный ими как новое, свежее дарование, как человек с чистыми, благородными стремлениями, легко освоился в этой среде»[158].

III

«…Я враль, ибо перевожу Парни»

Батюшков покинул Остафьево внезапно. В общем-то он давно собирался в Хантоново, но никак не мог принудить себя расстаться с москвичами. И вот, наконец, решился: «Я вас оставил, en impromptu, уехал, как Эней, как Тезей, как Улисс от блядок…»[159] Отчасти, конечно, звали неотложные хозяйственные дела, которые требовали личного присутствия на месте. Но важнее была, по-видимому, потребность в уединении: нужно было время, чтобы пережить, осмыслить, освоить полученный в Москве новый опыт. Приехав в Хантоново, Батюшков опять свалился с тяжелейшим приступом tic douloureux, но это не помешало ему сразу же взяться за перо. Первый проект, над которым он стал с энтузиазмом работать уже в июле и который завершил в рекордные сроки (к сентябрю), было стихотворное переложение библейской книги «Песнь песней». Это переложение стало своего рода заменой большой переводческой работы, от продолжения которой Батюшков упорно отказывался, несмотря на нажим со стороны Гнедича. В шуточном расписании своего деревенского безделья Батюшков замечает: « 1/2 часа читаю Тасса. 1/2 — раскаиваюсь, что его переводил»[160]. К сожалению, никаких следов батюшковского переложения «Песни песней» до нас не дошло. По письмам известно только, что он из нее «сделал эклогу» и избрал «драматическую форму»; известно также, что результат не пришелся по вкусу ни Гнедичу, ни московским друзьям. «Ты совсем с ума сходишь, — наставлял его Вяземский. — „Песнь песней“ сделает из тебя, как я вижу, Шишкова. Сделай милость, не связывайся с Библией. Она портит людей…»[161] Возможно, Батюшков получил еще одно доказательство своей правоты: его призвание лежало совсем в иной области, большая форма ему не давалась.

Что же касается малой, то в течение 1810 года им было написано несколько блистательных текстов. В памяти поколений Батюшков чаще всего воскресает как поэт-эпикуреец, певец наслаждений и жизненных радостей, умеющий с легкостью подниматься над прозой бытия. Это суждение вполне справедливо для творчества Батюшкова до 1812 года, которое уже никак нельзя назвать «ранним», потому что в 1809–1811 годах поэт создает настоящие шедевры русской анакреонтики. Как истинный карамзинист, Батюшков нуждался в образце для подражания, и такой образец быстро нашелся — современный французский «эротический» поэт Эварист Парни. Многие из самых блестящих примеров батюшковской поэзии этого времени имеют более или менее косвенное отношение к Парни. Сам Батюшков называл переводами свои стихотворения «Привидение», «Источник», «Вакханка», которые, конечно, были не переводами в строгом смысле этого слова, а вольными переложениями. Темы и некоторые образы действительно почерпнуты из поэзии Парни, но дотошный сравнительный анализ «перевода» и «оригинала», к которому прибегали исследователи, всякий раз убедительно показывал: чем дальше Батюшков отходил от первоисточника, тем живее выстраивался образный ряд, тем органичнее складывалась композиция, тем, в конце концов, ярче звучала удивительная мелодика его поэтической речи[162]. Под стихотворением «Вакханка» в батюшковском сборнике Пушкин приписал: «Подражание Парни, но лучше подлинника, живее»[163]. Заметим попутно, что избрание легкого рода поэзии как главного и увлечение Парни поощрялись московским кружком карамзинистов и встречали яростное сопротивление петербуржца Гнедича, близкого по своим убеждения к архаистам. Идея большой поэтической работы над эпическим произведением в сочетании с идеей государственного служения не давали Гнедичу покоя, заставляли его изводить друга советами и наставлениями. Батюшков безошибочно констатировал: «Одиножды положив на суде, что я родился для отличных дел, для стихотворений эпических, важных, для исправления государственных должностей, для бессмертия, наконец, ты, любезный друг, решил, что я враль, ибо перевожу

Парни»[164]. Разногласия с Гнедичем, к счастью, ничего не меняли в батюшковском выборе.

Батюшков нащупывает новый жанр, которому дает импровизированное название «пиеса»: небольшая зарисовка с коротким и динамичным сюжетом, чаще всего любовного содержания. На этом материале поэту замечательно удается показать и свой природный дар, и выработанное мастерство. Стихотворение, которое невозможно обойти вниманием, говоря о поэзии Батюшкова этого времени, — «Вакханка». Сам Батюшков считал «Вакханку» переводом 9-й картины из цикла стихотворений Парни «Переодевания Венеры». Справедливости ради, об этом необходимо упомянуть, хотя батюшковский текст имеет к указанному источнику весьма косвенное отношение. Сюжет стихотворения — преследование героем, от лица которого и ведется рассказ, соблазнительной девушки-вакханки. Действие пьесы помещено в условный мир Древней Греции, однако герой чувствует и говорит точно так, как современный Батюшкову человек, поэтому откровенный эротизм стихотворения, имеющий сюжетное оправдание, бросается в глаза благодаря интонации рассказчика. Главным открытием Батюшкова в «Вакханке» становятся необыкновенное изящество стиля, легкость и плавность языка, мелодика стиха, звуковая гармония, композиционная соразмерность, одним словом, то совершенство формы, когда она перестает быть просто носителем смысла, но сама становится содержанием.

Все на праздник Эригоны

Жрицы Вакховы текли;

Ветры с шумом разнесли

Громкий вой их, плеск и стоны.

В чаще дикой и глухой

Нимфа юная отстала:

Я за ней — она бежала

Легче серны молодой. —

Эвры волосы взвивали,

Перевитые плющом;

Нагло ризы поднимали

И свивали их клубком.

Стройный стан, кругом обвитый

Хмеля желтого венцом,

И пылающи ланиты

Розы ярким багрецом,

И уста, в которых тает

Пурпуровый виноград, —

Все в неистовой прельщает!

В сердце льет огонь и яд!

Я за ней… она бежала

Легче серны молодой; —

Я настиг; она упала!

И тимпан под головой!

Жрицы Вакховы промчались

С громким воплем мимо нас;

И по роще раздавались

Эвоэ! и неги глас!

Слава сладострастного поэта, «русского Парни» прочно закрепилась за Батюшковым. От подобных оценок его творчества предостерегал близко знавший автора этих соблазнительных строк Вяземский: «О характере певца судить не можно по словам, которые он поет, но можно, по крайней мере, догадываться о нем по выражению голоса и изменениям напева. <…> Неужели Батюшков на деле то, что в стихах? Сладострастие совсем не в нем»[165]. Однако утонченный эротизм батюшковской поэзии порой заставляет забывать о реальности.

Помнишь ли, о друг мой нежной!

Как дрожащая рука

От победы неизбежной

Защищалась — но слегка?

Слышен шум! — ты испугалась!

Свет блеснул и вмиг погас;

Ты к груди моей прижалась,

Чуть дыша… блаженный час!

(«Ложный страх»)

Голос твой, Зафна, в душе отозвался;

Вижу улыбку и радость в очах!..

Дева любви! — я к тебе прикасался,

С медом пил розы на влажных устах!

<…>

Чувствую персей твоих волнованье,

Сердца биенье и слезы в очах;

Сладостно девы стыдливой роптанье!

(«Источник»)

Сон твой, Хлоя, будет долог…

Но когда блеснет сквозь полог

Луч денницы золотой,

Ты проснешься… о блаженство!

Я увижу совершенство…

Тайны прелести красот,

Где сам пламенный Эрот

Оттенил рукой своею

Розой девственну лилею.

Всё опять в моих глазах!

Все покровы исчезают;

Час блаженнейший!.. Но ах!

Мертвые не воскресают.

(«Привидение»)

За 1809–1811 годы Батюшков трижды обращается к творчеству римского поэта Альбия Тибулла и переводит три его элегии[166]. Эти переводные элегии, как это и раньше случалось, стали своеобразной творческой мастерской поэта, в которой кристаллизовались его собственные находки. Тибулл привлекал внимание русских поэтов с конца XVIII века, этот интерес был основан на лиризме личных переживаний, который отличал его произведения от несомненно более популярных Горация и Овидия. Кроме того, Тибулл предлагал большое разнообразие тем: война, слава, любовь, идиллические мотивы… «Переводы из Тибулла давали возможность преодолеть разделение жанров одним махом: путем включения темы любви в сферу высокой тематики, которая до того времени принадлежала исключительно оде или трагедии»[167]. В стихах Батюшкова, благодаря Тибуллу, появляется образ домашних богов — античные Лары и Пенаты, хранители домашнего очага, становятся частью его поэтического обихода. А вместе с ними в его творчество входит или обретает законченные очертания ряд важнейших ценностных мотивов.

Сознательный отказ от богатства и славы ради счастливой бедности с возлюбленной:

Мудрец от Лар своих за златом не бежит;

Колен пред случаем вовек не преклоняет

И в хижине своей с фортуной обитает!

И бедность, Делия, мне радостна с тобой!

Тот кров соломенный, Тибуллу золотой,

По коим сопряжен любовию с тобою.

Стократ благословен!..

(«Тибуллова элегия III»)

Признание простой, исполненной обыденных забот жизни как самой большой ценности:

Спасите ж вы меня, отеческие боги,

От копий, от мечей! Вам дар несу убогий:

Кошницу полную Церериных даров,

А в жертву — сей овен, краса моих лугов.

(«Тибуллова элегия XI»)

Осмысление войны как бедствия, нарушающего естественное течение жизни, и связанный с этим отказ от погони за военной славой:

А мне — пусть благости сей буду я достоин —

О подвигах своих расскажет древний воин,

Товарищ юности; и, сидя за столом,

Поделиться с друзьями: