Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Николай Львович ревниво следил за успехами сына и поддерживал его: «Читал, мой друг, твои „Воспоминания“, читал и плакал от радости и восхищения, что имею такого сына…»; «…твой жребий, который хочешь вынуть из урны, есть совершенно согласен с твоими талантами, и с твоим характером»[37]. Николай Львович был знаком и поддерживал личные отношения с друзьями своего сына — В. Ф. и П. А. Вяземскими, состоял в переписке с А. И. Тургеневым. Значит — был интересен и для них. По отношению к сыну он старался быть не наставником, а гуманным и просвещенным другом, примером для подражания — вполне в духе гуманистической эпохи. Конечно, разность жизненных обстоятельств, тяжелые переживания, да просто — неостановимый поток событий разделили сына и отца, развели их по разным сферам, но чужими людьми не сделали. Забота и тревога друг о друге оставались в их переписке до самого конца. «Если я не могу быть полезен батюшке столько, сколько желаю, то по крайней мере долг велит мне делить его горести»[38], — пишет К. Н. Батюшков в 1808 году. «От батюшки писем не имею, и это меня крайне беспокоит. Я писал к нему неоднократно. Уведомь меня, Бога ради, здоров ли он и получил ли мои письма»[39], — тревожится он в 1816-м. На похороны отца Константин Николаевич приехать не смог — был в Петербурге, болел. Своему другу и зятю Павлу Шипилову он писал:

«Поплачь за меня над гробом, милый друг. Мы ничего не успели сделать, но труды не потеряны»[40].

II

«Учение италиянского языка имеет особенную прелесть»

Наши представления об образовании, которое получали сыновья родовитых дворян на рубеже XVIII–XIX веков, сильно искажены. Как правило, они не заканчивали университетов, не получали специального образования, порой не имели никаких дипломов. Однако чаще всего в их жизни, помимо домашних учителей, присутствовало некое учебное заведение, которое никаких аналогов в современности не имеет. Для одних это был Царскосельский лицей, для других — Благородный пансион при Московском университете или Сухопутный шляхетский кадетский корпус. Что это? Продвинутые школы, профессиональные училища высокого уровня, университеты? Ни то, ни другое, ни третье.

Батюшков не был исключением. Намереваясь покинуть Петербург после нескольких лет бесплодных ожиданий нового назначения, Николай Львович, конечно, озаботился дальнейшей судьбой своего подрастающего сына — мальчику было в это время 9 или 10 лет — и определил его в один из столичных частных пансионов. Почему не в престижное военное учебное заведение, что было проще и естественнее для дворянина тех времен? Возможно, потому, что новые жесткие порядки, вводимые в армии императором Павлом I, только что взошедшим на престол, отпугивали Н. Л. Батюшкова, гвардейца екатерининских времен. Возможно, опять же слабое здоровье сына было тому причиной, хотя об этом мы можем только догадываться — никаких сведений о Батюшкове-ребенке у нас нет.

В любом случае отцом был избран частный пансион эльзасского француза Осипа Петровича Жакино, который открылся в Петербурге в 1793 году и просуществовал до самой смерти его содержателя в 1816-м. Жакино некоторое время после своего приезда в Россию состоял в должности учителя французского языка в Шляхетском кадетском корпусе — одном из самых привилегированных учебных заведений Петербурга, а затем решил открыть собственное учебное заведение. Пансион располагался в прекрасном месте — на набережной Невы, в пятой линии Васильевского острова, в трехэтажном здании. Все ученики делились на два класса — старший и младший. Старшие жили на третьем этаже вместе с двумя учителями, младшие — на втором с самим содержателем пансиона и его супругой; летом для воспитанников, не уезжавших к родителям, нанималась дача. Учебными предметами были Закон Божий, русский, французский, немецкий языки, география, история, арифметика, чистописание, рисование, танцы, а также химия, ботаника (только летом) и статистика. Французский язык был основным, на нем преподавался ряд других предметов, обучал французскому сам хозяин пансиона. Телесные наказания в пансионе не практиковались, большинство учащихся были русскими. За содержание ребенка в пансионе в течение года полагалось платить 700 рублей — это была очень высокая плата, доступная только представителям состоятельных семейств. Очевидно, именно по этой причине в 1801 году Батюшков был переведен в другой пансион, который содержал Иван Антонович Триполи, учитель Морского кадетского корпуса. О своих успехах и жизни в пансионе Константин подробно писал отцу, вероятно, вскоре после перевода: «Я продолжаю французский и итальянский языки, прохожу италиянскую грамматику и учу в оной глаголы; уже я знаю наизусть довольно слов. В географии Иван Антонович, истолковав нужную материю, велит оную самим без его помощи описать; чрез то мы даже упражняемся в штиле. Я продолжаю, любезный папинька, учиться немецкому языку и перевожу с французского на оный. Прежний учитель, не имея времени ходить к нам, отказался; и его место заступил один ученый пастор, который немецкий язык в совершенстве знает. В математике прохожу я вторую часть арифметики, а на будущей неделе начну геометрию. Первые правила Российской риторики уже прошел и теперь занимаюсь переводами. Рисую я большую картину карандашом, Диану и Ендимиона, которую Анна Николаевна мне прислала, но еще и половины не кончил, потому что сия работа ужасно медленна, начатую же картину без Вас кончил и пришлю с Васильем. На гитаре играю сонаты»[41].

Как видим, к прежним предметам на новом месте добавился только один — итальянский язык. Эта перемена оказалась для Батюшкова знаковой. В итальянский язык он влюбился на всю жизнь, итальянская словесность покорила его. Имена Тассо, Ариосто, Данте, Петрарки навсегда стали для него первыми в истории мировой литературы. Возвращаясь снова и снова к размышлениям об итальянском языке и итальянской словесности, Батюшков в 1815 году писал: «Учение италиянского языка имеет особенную прелесть. Язык гибкий, звучный, сладостный, язык, воспитанный под счастливым небом Рима, Неаполя и Сицилии, среди бурь политических и потом при блестящем дворе Медицисов, язык, образованный великими писателями, лучшими поэтами, мужами учеными, политиками глубокомысленными, — этот язык сделался способным принимать все виды и формы. Он имеет характер, отличный от других новейших наречий и коренных языков, в которых менее или более приметна суровость, глухие или дикие звуки, медленность в выговоре и нечто принадлежащее Северу»[42]. Северным — грубым и диким — Батюшков считал русский язык. Такое противопоставление русского итальянскому — одна из его любимых тем. «Отгадайте, на что я начинаю сердиться? На что? — задает Батюшков загадку своему другу Н. И. Гнедичу. — На русский язык. <…> И язык-то сам по себе плоховат, грубенек, пахнет тарабарщиной. Что за Ы? Что за Щ? Что за Ш, ший, щий, при, тры? — О варвары! <…> Извини, что я сержусь на русский народ и его наречие. Я сию минуту читал Ариоста, дышал чистым воздухом Флоренции, наслаждался музыкальными звуками авзонийского языка…»[43] По мнению Батюшкова, только прививка итальянского языка может облагородить русский, придать ему необходимую гибкость, живость и свободу, сделать его способным выразить тончайшие переживания человека, сильные и величественные мысли, глубину и значительность чувства, то есть сделать русский язык — языком просвещенного и культурного народа. Батюшков не только теоретизировал — он и был первым садовником, который практически произвел прививку этого дичка: игра на сонорных, столкновение гласных (зияние), короткая поэтическая строка, тщательный отбор словесного материала — вот средства, с помощью которых Батюшков чудодейственным

образом превращал русскую стихотворную речь в итальянскую:

…Эвры волосы взвивали,

Перевитые плющом;

Нагло ризы поднимали

И свивали их клубком.

Стройный стан, кругом обвитый

Хмеля желтого венцом,

И пылающи ланиты

Розы ярким багрецом…

Это знаменитая «Вакханка» (1811) — пример кропотливой работы поэта над языковым материалом, работы, которая приводит к совершенному результату. Вдумчиво перечитывая в 1823 году[44] сборник батюшковских стихов, Пушкин сопровождал лучшие строки сравнениями с итальянским языком.

Батюшков вышел из пансиона, когда ему было 16 лет, — возраст, в котором юноши из дворянских родов обычно заканчивали обучение. На вопрос, получил ли он первоклассное образование для своего времени, можно ответить однозначно отрицательно. Но, без сомнения, в пансионах сформировалась база, на которую можно было наслаивать новые сведения и приобретаемые самостоятельно знания. Собственно, даже во время обучения Батюшков не ограничивался только лишь предписанным ему кругом академических дисциплин. Среди книг, которые он просит отца переслать ему, — Геллерт, Вольтер, Мерсье, сочинения Ломоносова и Сумарокова. Во вкусе молодого поэта нет единства, он словно пробует почву под ногами в поисках твердой опоры для своего формирующегося мировоззрения. В пансионах не преподавались древние языки — однако нам достоверно известно, что Батюшков владел латынью и читал в оригинале своих любимых авторов Тибулла и Горация. Значит, выучил латынь самостоятельно. Этот процесс жадного поглощения материала, из которого впоследствии складывается человеческая личность, Батюшков описал в одной из своих статей: «Скоро и невозвратно исчезает юность, это время, в которое человек, по счастливому выражению Кантемира, еще новый житель мира сего, с любопытством обращает взоры на природу, на общество и требует одних сильных ощущений; он с жадностью пьет тогда в источнике жизни, и ничто не может утолить сей жажды: нет границы наслаждениям, нет меры требованиям души, новой, исполненной силы и не ослабленной ни опытностью, ни трудами жизни. Тогда все делается страстию, и самое чтение. Счастлив тот, кто найдет наставника опытного в это опасное время, наставника, коего попечительная рука отклонит от порочного и суетного…»[45] Батюшкову повезло — такой наставник у него был.

III

«Страсть его к учению равнялась в нем только со страстию к добродетели»

И во время учебы в пансионе, и сразу после его окончания рядом с молодым поэтом был его родственник, кузен отца, один из самых просвещенных людей своего века, поэт, педагог, философ — Михаил Никитич Муравьев (1757–1807). Собственно пять лет после выхода из пансиона Батюшков не просто имел счастье постоянного общения с этим человеком, а жил в его доме и был фактически членом его семьи. В 1807 году он писал отцу о Михайле Никитиче: «Я могу сказать без лжи, что он меня любит, как сына, и что я мало заслуживаю его милости»[46]. «Это был дом в полном смысле просвещенного дворянского семейства, где отношения старших к младшим определялись духом гуманности и взаимопонимания»[47]. С этим постулатом исследователя невозможно спорить: в доме М. Н. Муравьева росли два сына, Никита и Александр — впоследствии самоотверженные деятели декабристского движения. Ориентация на высокие образцы — римские гражданские добродетели и греческую культуру — формировала внутреннюю атмосферу этого дома. Всеобщее увлечение современной словесностью и серьезное отношение к попыткам личного творчества делали пребывание в нем для Батюшкова особенно привлекательным. В письме своему другу Н. И. Гнедичу он описал характерный эпизод, который произошел во время его первой попытки служить. Службу поэт начал в канцелярии Министерства народного просвещения, подведомственного М. Н. Муравьеву, однако обязанности свои выполнял без всякого рвения. Непосредственный начальник Батюшкова решился пожаловаться на него Михайле Никитичу, «а чтоб подтвердить на деле слова свои и доказать, что я ленивец, принес ему мое послание к тебе, у которого были в заглавии стихи из Парни, всем известные:

Le del, qui voulait шоп bonheur,

Avait mis au fond de mon coeur

La paresse et l’insouctiance[48] — и прч.

Что сделал М. Н.? Засмеялся и оставил стихи у себя»[49].

М. Н. Муравьев, занимавший две высокие должности — товарища (заместителя) министра народного просвещения и попечителя Московского университета, по словам Л. Н. Майкова, «питал глубокое уважение к классическому образованию и притом уважение вполне сознательное, ибо сам обладал прекрасным знанием древних языков и литературы и в этом знании почерпнул благородное, гуманное направление своей мысли. Вместе с тем он был знаком с лучшими произведениями новых литератур, также в подлинниках. Мягкости и благовоспитанности его личного характера соответствовал светлый оптимизм его философских убеждений, и тою же мягкостью, в связи с обширным литературным образованием, объясняется замечательная по своему времени широта его литературного суждения: не будучи новатором в литературе, он, однако, с сочувствием встречал новые стремления в области словесности»[50].Л. Н. Майков не совсем прав, когда говорит, что в собственном творчестве Муравьев не был новатором. Но, учитывая сложную судьбу его произведений, которые вышли в свет гораздо позже, чем были написаны (автор сам отложил издание), а многие из них — даже после его смерти, нужно с сожалением признать, что его поэтический дар был для современников потерян. В истории литературы осталось несколько его стихотворений, одно из них, «Богине Невы» (1784), стилистически и интонационно легко соотнести с петербургскими главами «Евгения Онегина»:

Я люблю твои купальни,

Где на Хлоиных красах

Одеянье скромной спальни

И амуры на часах.

Полон вечер твой прохлады —

Берег движется толпой,

Как волшебной серенады

Глас приносится волной.

Ты велишь сойти туманам —

Зыби кроет тонка тьма,

И любовничьим обманам

Благосклонствуешь сама.

В час, как смертных препроводишь,

Утомленных счастьем их,

Тонким паром ты восходишь

На поверхность вод своих.

Быстрой бегом колесницы

Ты не давишь гладких вод,

И сирены вкруг царицы

Поспешают в хоровод.

Въявь богиню благосклонну

Зрит восторженный пиит,

Что проводит ночь бессонну,

Опершися на гранит.

Неслучайно Пушкин процитировал финал муравьевского текста в первой главе «Онегина» и сам прокомментировал эту цитату, отослав читателя к стихотворению «Богине Невы»[51]:

С душою, полной сожалений,

И опершися на гранит,

Поделиться с друзьями: