Белая дыра
Шрифт:
«Согласен, — поддержал его голос. — Для Новостаровки лучше что-нибудь из Третьяковской галереи. Пойдут ребятишки в лес за ягодой, а по пути и к искусству за одно приобщатся».
— А вы что присоветуете, — перешел на «вы» из уважения к обширным познаниям голоса Охломоныч.
«Хм! — задумался тот. — Выбор большой. Можно — под гранит, можно — под мрамор. Песчаный неплохо. Брусчатка…»
— А можно — вроде бы земляника, земляника, земляника. Зима наступит, а на дороге — все лето.
«Пожалуйста!»
Жук зашипел и распустил хвост на ширину будущей земляничной дороги.
— А где же асфальт?
«Кому нужен
Гладко, как утюг по свежевыстиранным простыням, со скоростью бегущего человека жук заскользил по искореженной гусеницами тракторов земле, оставляя после себя идеально ровную, как фотообои, полосу, расписанную под поляну созревшей земляники. Раскрыв рот, Охломоныч смотрел, как в нужном месте появлялись трубы для водостока, а где надо — насыпь, выравнивающая полотно дороги.
Над нарисованной земляникой порхали живые бабочки и прыгали кузнечики. И потому, как вреда это им не приносило, Охломоныч сделал вывод, что масса быстро схватывается и моментально остывает.
— Это что же прямо из земли? — поинтересовался он.
«Из того, что в земле», — уточнил голос.
Но не такой Охломоныч был человек, чтобы верить своим глазам, а тем более — заносчивому внутреннему голосу.
Соскочив на ходу, он пошел, а потом и побежал следом за машиной без колес, изо всех сил топая по дороге тяжелыми ботинками монтажника, пробуя на твердость приятно шершавую поверхность, на которой невозможно было подскользнуться или покатиться юзом. Топал, топал Охломоныч и незаметно для себя перешел в пляс. Это был танец, который инстинктивно отплясывают подвыпившие русские мужики, никогда не обучавшиеся хореографии. Странный танец самовыражающейся души, заложенный, видимо, в генах. Тем более странный, что Охломоныч вовсе и не был пьян.
Давно ему не было так весело без водки.
Пожалуй, лет двадцать. С перестройки.
«Будем ногами сучить или будем дорогу строить?» — спросил внутренний голос, и жук тотчас же замедлил движение. В голосе не было особого ехидства, а было лишь легкое неудовольствие да, пожалуй, грусть. Голос недоумевал, как можно ликовать по такому пустячному поводу, и немного жалел Охломоныча.
Уставший радоваться Охломоныч устыдился и, тяжело дыша, взобрался внутрь жука. Умная эта машина была так чудно устроена, что такие фокусы можно было проделывать на ходу, не опасаясь попасть под колеса. По той простой причине, что колес у нее не было.
Охломоныч вертел головой, смотрел то на безобразную колею впереди, то на широкую, ровную, усыпанную ягодой полосу позади, и в поэтическом вдохновении матерился от избытка чувств. Когда же над оврагом полотно дороги вспучилось изящным мостком, по бокам которого выщелкнулись столбики ограждения в виде белых грибов, он, исчерпав весь запас сильных выражений, вдруг замолчал на полумате.
Но то, что случилось у речки Бурли, едва ли не сделало его немым на всю жизнь.
Не притормозив у обрыва и даже не сбавив ход, жук, словно по невидимой паутине, протянутой с берега на берег, поплыл по пустоте, над зарослями краснотала, камышитовыми островами. Охломоныч вжался в кресло и закрыл глаза, ожидая неминуемого падения с десятиметровой высоты. Живот его свела сладкая судорога, как это случалось в детстве, на качелях.
Когда же через несколько минут он приоткрыл один глаз, жук висел над серединой реки.
Оглянувшись, Охломоныч увидел, что машина двигалась по мосту, который сама же из себя и выдавливала.Мост был на вид хрупок и очень красив, с изящными перилами и опорами. Осмелев, Охломоныч выглянул по пояс из-под крыла жука, пытаясь заглянуть под его днище. Он увидел, как очередная опора быстро растущей сосулькой вонзилась в отмель, вызвав рябь на воде и легкое сотрясение недостроенного моста.
— Не развалится ли? — заволновался Охломоныч.
Внутренний голос даже не удостоил его ответом.
Однако некоторое время спустя, когда жук достиг противоположного берега, не утерпел: «Захочешь сломать — не сломаешь. Многократная прочность».
Голос не голос, а, видать, тоже похвастаться мастак.
Напротив Шлычихина колодца на маленьком островке посередине великой, никогда не просыхающей лужи, под белым с желтыми разводами зонтом, напоминающим гигантскую поганку, стоял в болотных сапогах Николай Нидвораевич Воробушкин.
Художник от слова худо. Чудо новостаровское.
Костюм, шляпа, борода и даже кончик прикушенного в прилежании языка живописно запачканы красками. И весь он как радуга, сошедшая с небес.
Самодеятельный художник Воробушкин, бросая вызов всему миру, писал этюд: утей, плавающих в луже, и отражающиеся в ее мелких водах штакетниковые ограды, похилившиеся избы, колодец и облака.
Никчемное это занятие вызывало молчаливое осуждение баб у колодца. Супруга же Николая Нидвораевича, сухая, как плетень, женщина именем Мудрена причитала, стоя у края лужи, то и дело призывая к сочувствию новостаровок:
— Делать тебе нечего. День-деньской утей рисовать. Нет чтобы дрова завезти да поколоть. Хоть бы на рыбалку сходил. Все какой-никакой толк. В доме крошки хлеба не завалялось, а он, изверг, утей рисует.
— Эх, баба-курица, — отвечал художник со вздохом, — приземленное ты существо. Того не понимаешь, что жить надо душой.
— И как же это? — со злым ехидством спрашивала Мудрена, заранее зная, что от такого пустого человека, как Николай Нидвораевич, умного слова не дождешься.
— А так — по законам красоты. Вот чувствуешь красоту, значит, душой живешь.
— И где же ты в этой луже красоту увидел? — сокрушалась нелепостью речей супруга Мудрена. — Хотя бы уж дюбелевых гусей рисовал. Вот где красота так красота — жирные, клювастые, хохломские. А то — тьфу ты! — Шлычихиных утей. Кожа да перья.
— Чем это, кума, тебе мои утки не понравились? — обиделась бабка Шлычиха и уязвила: — Ты бы на своих курей посмотрела. На них и перьев-то нет.
С иронией смотрел творец на перепалку в стане недоброжелателей. Достал из широких штанин фляжку и отпил глоток, крякнув так, что плавающий поблизости селезень заволновался.
— Вот-вот, залей-то глаза с утра — красоту и увидишь, — вконец осерчала Мудрена. — Щас я тебя коромыслом, чтобы не позорил на всю деревню. Выйди из лужи!
— Будет тебе, Мудрена, — с некоторым одобрением успокаивала ее Шлычиха, но не удержалась и высказала свое отношение к искусству. — Ты бы, Николай Нидвораевич, коврики рисовал, патреты. Все какие-никакие деньги. Поехал бы в райцентер, сел бы на базаре, глядишь, и нашелся бы какой дурак — купил бы товар. А то утей рисуешь. Какой прок от нарисованных утей? Кто их купит, нарисованных, когда людям жрать, прости, Господи, нечего?