Белая дыра
Шрифт:
— Что за харизма? Почему не знаю? — спросил Дюбель, вздрогнув.
— Харизма — это от слова лицо, — пояснил Митрич.
— Волосы — они та же трава, — поделился своими познаниями в физиологии печальный художник, — их и посеять можно.
— Засеять твою тыкву можно, — согласился Дюбель, — и засеять, и удобрить, и поливать. Вот только где такой трактор взять, чтобы лысину тебе вспахать, Репин ты наш новостаровский?
Все рассмеялись.
Кроме Николая Нидвораича.
Напялил он веник на голову и снова принялся созерцать паучка, ползущего по потолку.
— Дело не в волосах, — дождавшись,
— Ну и хорошо, что не кусают, — удивился Митрич этой странной обиде на кровососущих насекомых.
— Чего ж тут хорошего? — не согласился художник и, посмотрев на лопух, прикрывающий чресла, вздохнул печально и обреченно. — Кровь совсем холодная стала. Должно быть, скоро помру. Будущее не вижу. Прошлое забываю…
— Ты это — кончай, Нидвораич! Тут такая жизнь начинается, а он помирать собрался. Скажи, Охломоныч? — пожалел везде правый Митрич творческую личность.
— Да нет проблем, — поддакнул Охломоныч. — Сделаем тебе, Нидвораич, новую прическу. Кем хочешь быть — черным или рыжим. Можно и вообще — кучерявым.
— Опять нет проблем, — с новой силой закручинился живописец. — Поймите вы: мне без проблем никак нельзя. Художник без проблем — нонсенс.
— Чего, чего? — не понял Дюбель. — Кто такой сносенс? Почему не знаю?
— Скучно без проблем, — уныло закончил Николай Нидвораич.
— И чего тебе скучно? Живем как в раю, — рассердился Дюбель. — Точно говорят — умные волосы дурную голову покидают. И правильно делают. Ишь ты! Все у него есть — проблем ему не хватает. С жиру бесится.
— Да не хочу я жить в раю. В раю художнику делать нечего, — попытался Николай Нидвораевич объяснить свою печаль, да не смог, только руками в воздухе что-то вроде пышного облака нарисовал. — Каждый художник сам свой рай строит. А живет в аду.
— А ну его, мужики, пусть себе лысым ходит. Хоть одна проблема у человека будет, — махнул рукой Дюбель. — Ишь ты, сносенс какой, комары его не кусают, в раю он жить не желает, — и выругался в негодовании: — Микельанджело ты наш Буанаротти!
С некоторых пор Тритон Охломоныч, создатель земного филиала рая, заимел привычку перед восходом солнца прогуливаться по Новостаровке. Эти неспешные утренние обходы поднимали настроение и тормошили воображение. Со стороны это выглядело чрезвычайно грустно. Одинокий, сутулый, довольно пожилой человек деревенской внешности, бредущий по пустынным улицам сказочного городка, словно сотканного из самой мечты. На самом деле, с тех пор как в нем поселилась еще одна посторонняя душа, Охломоныч никогда не был одинок. Неспешно и солидно беседовал он с внутренним голосом, вынося творческие замыслы на суд не видимого, но мудрого разума.
В предвосходных прогулках его сопровождал пес Полуунтя, примерным поведением заслуживший не только прощение за мятежное прошлое, но и полное освобождение, вплоть до снятия ржавой цепи с натруженной ошейником шеи. Пес, чувствуя важность момента, бежал чуть впереди и на углах особо нравившихся ему творений хозяина поднимал ногу, оспаривая священное право собственности у местных собак. Несмотря на эти желтые
автографы, Полуунтя, как, впрочем, и Охломоныч пользовался у новостаровцев уважением. «Опять старый хрыч обходит дозором владенья», — говорили ранние пташки и радушно улыбались.Всякий раз Охломоныч менял маршрут. То пройдет берегом Глубокого, то, напротив, со стороны Бабаева бора, то зигзагами по переулку, а иногда, задумавшись, просто следует за Полуунтей. С какой стороны ни зайди, с какого угла ни посмотри — хороша Новостаровка!
— Охломоныч, — отвлекали его от созерцательной задумчивости и беседы с внутренним голосом земляки-жаворонки, — мои-то обормоты из Закиряйска вернулись. Как бы пристройку комнаты на три присоорудить?
Охломоныч сурово осматривал дворец, крепко скреб затылок, хмурился и говорил мрачно:
— Покумекаем. Правильно сделали, что вернулись. Что им там, в бардаке-то, делать.
— Охломоныч, как бы такую хреновину придумать, типа шара? Чтобы торчала над огородом, а когда надо, из нее дождь шел.
— Покумекаем, — обещал тот, еще более хмурясь, — шар не шар, а чего-нибудь накумекаем.
Задумки новостаровцев не знали предела и удержу. Однако ни одну из них Охломоныч с порога не отвергал: его хлебом с икрой не корми — дай покумекать.
— Вот бы так сделать, чтобы от мансарды на Глубокое мост был, — раскатывал губу рыбак Мудрило.
Случившийся рядом Митрич ехидно вставил:
— А может быть, тебе лодку с крылышками сделать?
Охломоныч слушал да на ус мотал.
Как раз за обдумыванием проекта летающей лодки, свернув в переулок безымянный, увидел он безобразную сцену.
У дивной ограды, какой бы не погнушался и царский дворец, широко расставив ноги, стояла бывшая бабка Шлычиха, а ныне соблазнительных форм молодица, и, по-мужицки ухая, крушила ржавым ломом эту красоту.
— Ты чего, кума? — изумился, остолбенев, Охломоныч.
— Сарайку хочу поставить, — подбоченившись, ответила экс-старуха.
Так бедро из нее и прет. Ох, и справна, ох, и соблазнительна Шлычиха. Только, видать, одновременно с утратой старости ума лишилась.
— Сарайку?! — вскричал оскорбленный Охломоныч. — Так вон же у тебя хозяйский двор!
— Не на месте, не ндравится мне, — поджала губы упрямая Шлычиха, — хочу здесь сарайку.
— Чего ж ты молчала? Сделал бы я тебе сарайку.
— У меня самой не первая голова на плечах, — гордо ответила кума без ума и, отвернувшись, вновь принялась за свое варварское дело.
Закипело в душе Охломоныча и в мозгу заклинило. Но нашел бы он, конечно, нужные слова, чтобы поставить дуру-бабу на место, однако внутренний голос опередил его.
«Что, благодетель, задело? Зацепило?» — спросил он, не поймешь — то ли с сочувствием, то ли с ехидцей.
— Тьфу ты! — махнул рукой Охломоныч и пошел прочь в такой досаде, что предусмотрительный Полуунтя на всякий случай отбежал от него на безопасное расстояние.
Когда Охломоныч сильно сердился или обижался на кого-то, он находил укромное место, закрывал глаза на печальную действительность и начинал мысленно строить дом — с фундамента под конек. Причем строил основательно, последовательно, подробно, не пропуская ни одной самой малой детали и операции — ни одного гвоздя, ни одного удара топора, ни одной щепки.