Белая ферязь
Шрифт:
Они и в самом деле болят, но меньше, нежели месяц назад, и куда меньше — чем два. Через месяц-другой, глядишь, боль и совсем уйдёт. Если не будет новых травм. Вот я и берегусь. Плюс берцы, наколенники, налокотники. Дома я хожу в матросской форме, длинных и широких штанах и просторной куртке. У настоящих матросов форма из грубой парусины, а у меня — бархат. Ну, да мне по вантам на лазать, не порву. А жаль. Что не лазать жаль, а не то, что не порву.
А наружная одежда вообще скрывает всё.
Я продолжил курс на оригинальность, и попросил построить мне ферязь. Почему ферязь, удивилась Mama, зачем тебе ферязь — после того, как узнала,
Но долго я не гулял: мороз стоит нешуточный, а мерзнуть мне не стоит. Каламбур. И Джой придерживался того же мнения: сделал дело — домой смело!
Воротились во дворец.
Подали мой полдник: свекольный сок пополам с морковным. Выпил маленькими глотками, прислушался: протеста не вызывает. Значит, на пользу. Витамины, витамины, а я маленький такой.
Теперь можно приниматься за творчество. Сестрички подарили мне на Рождество альбомы Canson — отличная французская бумага для рисования. И карандаши, «Conte» и «Koh-I-Noor Hardtmuth». Рисуй, Наследник, на здоровье.
И я рисую. Мелкая моторика у нынешнего меня пока не очень хороша, как, впрочем, и крупная. Одно дело — мультяшные поросята и волк, совсем другое — гиперреализм. А мне нужен именно гиперреализм. Но ничего, я же иду проторенной лыжнёй. Скоро, скоро всё настроится. Иллюстрирую «Тайну двух океанов» Адамова. То есть это там — Адамов, а у нас — барон А. Отма. Нет, не факт, что возьмёмся, но изобразить-то я могу? Подводную лодку Российского Императорского флота «Мста», подводный дредноут на электрическом ходу. Друзей спасаем, врагов топим. Мы такие!
Но только взялся за карандаш, как вошла Mama:
— Alexis! Идём! Тебя хочет видеть отец Григорий!
— Кто?
— Отец Григорий! Наш Друг!
Глава 7
12 января 1913 года, суббота, Царское Село
Думать быстро, бегать медленно (продолжение)
Ну вот и отец Григорий пожаловал!
Опять, как назло, о Распутине я знаю чуть. Больше по роману Пикуля, который когда-то бабушка подарила папе, и который стоит на книжной полке там, в будущем. Стоял. После прилёта ведь начался пожар…
Роман я прочитал, потому что читал его папа, но, признаюсь, успел подзабыть.
Вроде бы Распутин — это какой-то авантюрист и шарлатан, которого тайные враги России умело внедрили в царскую семью. Там, то есть здесь, он втёрся в доверие и стал манипулировать Николаем Вторым, и Александрой Фёдоровной в своих интересах, а больше — в интересах тайных врагов державы. И мало что манипулировать, он и скомпрометировал их самым гнусным образом. Но это прежде они были Николай Второй и Александра Фёдоровна, а теперь это Papa и Mama. И что мне делать? Бегать и кричать, что это жулик, проходимец, что гоните его вон? Так ведь кричали. И бабушка, Мария Фёдоровна, и дядя, Николай Николаевич, люди куда более авторитетные,
нежели восьмилетний мальчик. Но толку не было. Это первое.И не факт, что он на самом деле жулик, в романе можно всякое написать. В романе и Papa недалёкий слабовольный простофиля, не способный без шпаргалки двух слов связать. Ну нет, я-то знаю, Papa доверчивым простачком не выглядит, его на козе не объедешь.
Mama — другое дело. Печально сознавать, но Mama у нас не вполне соответствует высокому званию Российской Императрицы. Дуется на весь свет, а зачем? Сестер моих превратила в затворниц, живущих в клетке, и даже не золотой клетке, а зачем? Зачем лишать девочек радостей юности — подружек, прогулок, украшений, нарядов, балов, шоппинга и всего прочего? С какой целью? С простой: она молодость провела бедной родственницей в чужой стране, и даже не при чужом дворе, а на задворках, вдали от столицы. Пусть и дочки знают, что не всё в жизни намазано мёдом.
Но они-то не на чужбине, они не бедные родственницы, они у себя дома, они великие княжны, они по рождению Романовы, а не Гессен-Дормштадские. Зависть, зависть к собственным дочерям. Мне так кажется.
— Хорошо, Mama, — смиренно сказал я. — Отец Григорий? Он духовное лицо? Архимандрит? Игумен? Священник?
— Нет, но…
— Простой диакон? Ничего, на диаконах Русь держится, — я взял альбом, карандаши. — Я готов, идём, Mama.
Mama хотела было меня то ли одёрнуть, то ли поправить, но я повернулся, и вышел в коридор. В спину говорить Mama не станет, не так воспитана.
Официальных посетителей, всяких министров и генералов, Papa принимает в кабинете, а неофициальных, обычно родственников и свойственников, чаще в Угловой гостиной, куда я и пошёл.
Ан нет, не угадал, нужно было идти в гостиную Кленовую. Симптом, однако. В Кленовой гостиной встречаются не просто с родственниками, которых у нас во множестве, но с теми, кого Mama и Papa считают друзьями, того достойными.
Значит, и Распутин причислен к таковым. Ну-ну.
Угловая мне нравится больше, она светлее. Но свет — он критичен для тех, кто работает с красками, где важна цветопередача. А карандашные рисунки можно и в Кленовой делать.
Вошёл, Mama за мной. У окна, спиной к свету, сидит бородатый мужик весь в чёрном, чёрной толстовке и черных же штанах. Сидит, и не думает вставать. Может, мне и ручку ему поцеловать?
— Голубчик, ты уже приготовился? — подошел я к мужику. — Как там тебя? Григорий? Хорошо, Григорий, сидишь ты верно, почти правильно. Только к свету нужно сидеть не спиной, а лицом, чтобы я мог разглядеть тебя как следует. Потому пересядь, голубчик, вот на этот стул, — и я указал Распутину его место.
Тот не спешил пересаживаться, посмотрел на Mama. Я не стал дожидаться её реакции, взял мужика за руку.
— Ты не робей, не робей, Григорий. Я не страшный, я Волк только понарошку, а на самом деле я хоть и строг, но милостив, — и потянул его к нужному стулу. Говорил я напыщенно, величаво, как и положено мальчику, играющему роль Очень Важного Лица. Но ведь я и есть Очень Важное Лицо!
Распутину пришлось пересесть, а как иначе? Он лишь улыбнулся снисходительно, мол, дети есть дети, поиграем в детские игры.
— Молодец, Григорий. Руки положи на колени, и смотри на меня, — я сел напротив него. — Только смотри так, будто не меня видишь, а себя, будто я — это зеркало, большое зеркало, и только. В комнате ты, зеркало, и больше ничего нет.