Белая шляпа Бляйшица
Шрифт:
А тут еще в крестец вступила неистовая боль, и стало ни дохнуть, ни встать, ни сесть, ни пойти куда надо, звеня залубеневшим шульем. Перепуганная женщина вовсе запаниковала, впопыхах и некстати применяя на ночь керосиновые примочки, каковыми по дурости сожгла Хинину поясницу, где навсегда остались темные кожные последствия, по виду точь-в-точь клеймо сатаны.
Было так на самом деле или нет, сказать сейчас трудно, но то, что, приплюсовав к его военным тридцати трем несчастьям нынешнее распевание на кладбище заупокойных молитв, вся улица вообще перестала уважать Хиню, — это несомненно.
Такова история одного из наших жителей, перерассказанная мною вам, а в свое время хорошо известная любому,
Старик же, о котором речь, вообще никогда не болел. Он и умер, не болея. Просто лег среди дня и стал звать глазами домашних. Вокруг сразу собралась вся семья. За окнами другой комнаты надрывались пронзительные милицейские свистки, потому что было восемнадцатое мая, а в день этот всегда прилетают стрижи, и теперь, оголодавшие в дороге, кормясь, по слову поэта, на лету, они со своим милицейским свистом всей оравой догоняли на страшной скорости какую-то молниеносную муху.
Стрижи, между прочим, были в наших краях неукоснительным метрономом хода времен, ежегодно исчезая и появляясь, когда этому самому ходу времен их прилетание и улетание были предопределены. Заодно по их стремительному полету время корректировало свои секунды. О таком, конечно, никто не догадывался, но, как известно, незнание чего-либо никого не оправдывает.
Умирание старика было для всех и для него самого совершенная новость. Никто в округе, как было сказано, пока не умирал. У постели стояли дети. Незаметно утирала слезы жена. Сам он, оставаясь в полном уме и при памяти, по очереди подзывал глазами каждого. Позванные выходили вперед, а он что-то силился сказать, но не мог прорваться сквозь затыкающий кляп заикания, поэтому слабо и беспомощно махал рукой, подзывал следующего и опять ничего не получалось.
Так он и не смог никому ничего сказать. Единственное, что выпросталось из прыгающего горла, получилось неким словом, которое каждый понял по-своему, и все обсуждали его и все время об этом размышляли, поскольку отец ничего бы зря говорить не стал. А вдруг он хотел сообщить что-то важное или что-то про сбережения? Потом все сошлись, что невнятное слово было или «собирайтесь», или «соберитесь», а если нет, то просто что-то неразборчивое.
Так решили Оська, Володька (прежде чем отойти, отец долго искал кого-то глазами, и все поняли — Яшу), Аркашка, Муська, Нюська и Данька.
Мертвый отец уходом из жизни чрезвычайно осложнил свое продолжающееся в ней присутствие. Вот он лежит на соломе. Вот в его изголовье горят свечи. Он дома. Но в доме сейчас плач и уныние, не бывшие тут со времени известия о Яшиной смерти. А еще недоумение по поводу непонятного напутствия. В доме растерянность — никто не пошел ни на работу, ни учиться. Словом, воскресная какая-то обстановка, но в воскресенье необязательно приезжали старшие сыновья с женами. К тому же никто не уходит играть в волейбол и гулять. Перемещаются все опасливо и осторожно — приходится огибать лежащего поперек комнаты отца. Когда кто-нибудь отлучается покурить, он курит на улице возле дверей один, никто из соседей с ним не заговаривает, потому что о чем говорить? Да и что скажешь? Никто ведь на улице пока не умирал. Дело новое, притихли все.
Возможно, вся эта растерянная перешептывающаяся толчея происходит еще и потому, что решено понимать отцову невнятицу как «собирайтесь» или «соберитесь». Все и собрались. А зачем, пока не очень понятно.
И возможно, такие действия оказались безотчетны и единственны, поскольку племя, к которому принадлежали старик и его семья, с незапамятных времен придумало верное средство, чтобы, как овцы без пастыря, не разбрестись и не запропаститься, ибо совершенно безрассудное животное — овца бессмысленно пасется в любую сторону, и только наличие пастуха не
позволяет ей уйти невесть куда или гибельно заблудиться (отсюда — «заблудшая овца» святых книг).Так вот, завет означенного племени измыслил такого «вечного пастуха» неукоснительно вменил говорить заупокойное моление по умершему родителю. Непроизнесение каждодневной этой молитвы есть чуть ли не главный грех и непрощаемая низость. Однако говорить ее следует только в присутствии как минимум десяти мужчин-сомолитвенников, иначе она не считается, а значит, бессмысленна. Вот ради этой молитвы и сбредались, и сходились овцы, и селились кучно, и не расползались особо далеко друг от друга. Правда, в таковых скоплениях их проще было забивать и унижать, но это уже другая история, и нам — в нашей — ее не охватить.
На травяной улице случилась первая смерть. Как к ней приноровиться и как с ней обойтись, мало кто знал. Верней, некоторые знали, а остальные нет. Двор во всяком случае затих. Все, кто играли в чижа, играть перестали. Зато свиристящие в установившейся тишине стрижи на все той же стремительной скорости продолжали гонитву за все той же стремительной мухой, а возможно, и не за ней, разве тут разберешь? Среди перешептывавшихся соседей стоял и мальчик в заправленной в сатиновые шаровары ковбойке, и если было исхитриться заглянуть ему за ворот, получалось видно, как в красноватом сияющем полумраке ходят за пазухой вокруг худенького его туловища двое котят.
Покойника перенесли с кровати на пол, уложив сперва, как положено, солому, за которой сходили к Лымаревым, у которых корова. К удивлению сыновей, сведущие соседи, пошептавшись, переносить отца из его с мамой спальни их не позвали, а проделали это сами с помощью московинских сыновей. В головах покойника зажгли свечи, и потянулся пустой день. Все, конечно, плакали и убивались, но что делать дальше, не знали.
И тут, ближе к вечеру, когда стрижи, казалось, вовсе осатанели, неистово облетая после почти девятимесячного отсутствия все закоулки и тупички уличного протяжения, появился кем-то откуда-то позванный, нужный, оказывается, в таких случаях заношенный старик. Он сел у стола в некотором отдалении от покойника и всю ночь негромко и непонятно читал вслух черную книгу, отказываясь от еды, но от чая — нет. Причем запивал им что-то свое, что брал из носового платочка, но для этого уходил в кухню.
— Это ихний дьячок! — решили у Московиных, еще одних, кроме Кумачева, соседей, добрых трудовых людей с нестрашными рослыми сыновьями. — Не ест ничего из почтения, а деньги, паразит, обязательно возьмет.
— Бла-бла-бла! Бла-бла-бла! Блюхеру он, что ли, своему молится! — сказал сведущий в политике Кумачев.
— На хер им Блюхер! Симка Михалыч человек своей веры был! — возразил на это дядя Сережа Московин.
— В завтрий день хоронить будут.
— В завтрий день у их шубота, — зашамкала древняя бабка, лежавшая лет сто на диване и диван этот уже не проминавшая. — В послезавтрий.
— Что ты, старая, порешь? Какая тебе суббота?
— У их усю жисть шубота!
А бородатый тощий старик-псаломщик всю ночь качался над книгой и голос его иногда возвышался, и «бла-бла-бла» начинало звучать громче, возможно, знача в данный момент вот что: «рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями… отошел, и где он?..»
С гробом поехали далеко-далеко.
По уличным представлениям столь далеко нам было позволено упокоиваться в здешней земле не без небрежительного умысла. На кладбище оказалось не слишком много могил, но зато в преизбытке подбегали расторопные старики, по договоренности с посещающими родственниками певшие заупокойные молитвы и говорившие необходимые славословия. Был там еще и низкий обмывательный дом со всем необходимым для подготовки покойников к погребению.