Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Спустя минуту Лотта вышла на улицу. Такая же тоненькая, такая же красивая, как и прежде. Только вместо косы — короткая стрижка да подкрашены губы. Одета строго и в то же время нарядно: белые туфли, белое платье, белый свитер, а на плечах — жакет не жакет, а нечто без рукавов, тоже белое, белее снега, с нежным пепельным кольцом воротника вокруг шеи. Посмотрела на Марийку, и в ее голубых глазах пробежали холодные, как солнечный луч по чешуйкам инея, огоньки. Эти глаза… Еще в школе их никто и никогда не мог разгадать. Красивые, но переменчивые, острые. Почему не любили Лотту хлопцы? Пожалуй, именно за эти глаза, за эти огоньки. Мальчишки вычитывали в них нечто такое, чего не могли вычитать девочки, завидующие Лоттиной красоте.
Девушки пошли на противоположную
— Лотта, ты знаешь, зачем я пришла? — спросила Марийка.
— Не знаю, — выгнула дугами брови Лотта, и Марийка снова, как и когда-то, не смогла отгадать: брови Лотты побежали вверх в искреннем удивлении или это обманчивая игра.
— Ну… Сегодня ночью арестовали Василя, — глубоко, всей грудью вздохнула Марийка и пожалела сразу же об этом вздохе — ведь Лотта может истолковать его иначе. — Его повезли сюда, к вам.
— Так это его привезли? — Брови Лотты выгнулись дугою снова, дрогнули уголки губ, а на щеках проступили белые пятна.
Теперь Марийка поверила, что то первое движение Лоттиных бровей было искренним.
— Не знала я… — тихо молвила Лотта. И в ее глазах зажглись иные огоньки, где-то в глубине, и были они острые, злые. Лотта уже овладела собой. — За что его?
— Скрывался от вербовки в Германию. А кто-то сказал, будто бы он в партизанах. Это враки, у него и оружия не нашли…
— А если правда? Ты знаешь, какое наказание ждет партизан и тех, кто им помогает?
— Знаю, — сказала Марийка и подняла голову. Теперь она смотрела прямо в глаза Лотте, шла на острия. — Знаю и то, что ты вот сейчас можешь сделать так, что вместо одного узника станет два. Твоя воля, Лотта, но разве у тебя нет сердца?
Лотта смотрела на Марийку и все более убеждалась, что не знала ее хорошо. Как не знала почти никого в школе. Возвращалась мыслями в прошлое, перепахивала его воспоминаниями. За что любил Марийку Иван? За что ее любит Василь? Чем нравилась она другим хлопцам? Какою-то необычайной красотой? Нет у нее этой красоты. Вот она стоит перед нею. Невысокого роста, круглолицая, крепкая. Сильные ноги. Строгие брови. Строгие губы. Полные. Чувственные. Прежде она этого не замечала. Прежде Марийка казалась ей несколько грубоватой. И туповато-упрямой. Знает ли о Марийкиных губах то же, что и она, Лотта, Василь? Не за это любит ли? И за что вообще — любят? Говорят, за женственность, голубиную кротость, покорность. Но ведь Марийка не покорна. Бывало, смеется, шутит, а чуть что не так, тряхнет головой, насупит не по-девичьи широкие, густые брови, и уже ее из этой строгости никто не выведет. И все помнили об этой ее строгости и остерегались затронуть ее словом, в ее присутствии хлопцы не отваживались обронить похабное словцо или рассказать соленый анекдот. Лотте припомнилось, как когда-то они, восьмиклассники, заблудились на лесовырубке и блуждали до позднего вечера — кто-то из хлопцев вел их то в ту, то в другую сторону, а потом Марийка решительно закинула на плечо топор и, не сказав ни слова, пошла по узенькой лесной просеке, и все, уже усталые, побрели за нею и шли долго, но все же вышли на опушку.
Марийка вот и сейчас подняла голову гордо, почти жертвенно, хотя и напряженно, тревожно. Знает, в чьих руках ее жизнь. Одно слово Лотты, и сегодня же ее швырнут в поезд, уходящий в Германию, а то и в камеру смертников.
Они стояли друг против друга под тяжелым каштаном, нависающим ветвями над улицей, в воздухе уже стоял густой аромат осени, листья на каштане были рыжие, между ними тут и там серели колючие ежики, вся земля под каштаном была усыпана кожурой и блестящими коричнево-белыми плодами. Осень звала девушек к воспоминаниям и тревожила, дразнила. Лотта покатала острым носком туфельки каштан, потом наступила на него каблучком.
— И что же ты хочешь? — скривила в усмешке губы.
— Чтобы ты… попросила за Василя. Тебе поверят. Скажешь…
— Отпустите Василя. Его ждет Марийка, — уже открыто издевалась Лотта. — Значит, сгорел один, хочешь выпросить себе другого?
— Лотта! Ты… ты… — сжала кулаки Марийка. Волна гнева, возмущения залила ее всю, вырывалась из груди. —
Как ты можешь? Ты ведь любила его. Ты, а не я. А я… Еще сидела с тобой на одной парте. Что же, зови своих немцев, зови…И вдруг Лотта как бы увяла на Марийкиных глазах. Угасли злорадные огоньки, опустились уголки рта, и она сделалась печальной и некрасивой. Ее согревала только злость, и тогда девушка становилась красивой, но и никому не любой.
— Что ты, Марийка, — вздохнула она. — Я пошутила.
— Так шутить?
— А как же мне остается шутить?
Лотта вынула сигарету, а огонь ей поднес высокий, стройный, но уже немолодой немецкий офицер. Он словно бы ждал, чтобы услужить Лотте, казалось, стоял за их спинами. Марийка даже испугалась. Офицер что-то сказал Лотте по-немецки, снял высокую красивую фуражку, оголив большую, во всю голову, резко обрамленную черными волосами плешь, улыбнулся Лотте, надел фуражку и ушел.
— Хорошо, Марийка, — затянувшись один лишь раз, бросила Лотта на землю сигарету. — Сегодня Василь вернется домой.
Сказала так, будто поставила печать на пропуске Василя. Марийка подумала, что Лотта снова меняет свою сущность — рисуется перед нею.
— Значит, ты попросишь?
— Я скажу, чтобы выпустили.
Она, Лотта, имеет такую силу, что по одному ее слову выпустят партизана?! Наверное, никто бы в такое не поверил. Но что еще могла сказать Марийка? Девушка чувствовала себя даже неловко. Так себя чувствуют невольные свидетели воровства. Она еще с минуту постояла молча.
— Спасибо, Лотта, — молвила тихо Марийка. — Не от меня. Ты понимаешь. От матери Василя. От всех наших.
Говорила все это, чтобы крепче втиснуть в память Лотты свою просьбу, в память и, может, в сердце. Хотя в это верила мало. Зло содеять легко. А добро… Почему-то так редко его делают. Но все еще не уходила. Как будто ждала чего-то. И когда уже поправила платок, чтобы идти, Лотта снова подняла на нее глаза.
— А я, Марийка, выхожу замуж.
— За кого? — спросила почти равнодушно.
— За… коменданта. Майора Клемма.
И тут Марийка поняла все.
— Это он подходил?
Лотта ответила движением век.
И вдруг Марийка вскинулась, как на выстрел.
— Лотта! Что ты делаешь?! Тебя еще могут простить. Наши идут. Говорят, уже под Черниговом.
Она еще не закончила, как поняла, что «наши» — это не для всех, что для Лотты «наши» — эти, в высоких фуражках с орлами. Вздохнула и накинула на голову платок.
— Ну, я пошла.
Но теперь не спешила попрощаться Лотта.
— Так что, не выходить за коменданта замуж? — снова заиграли огоньки в ее глазах.
— Не выходить, — уже не так уверенно ответила Марийка.
— Пойти сейчас к Клемму и отказать?
— Пойди…
— А как же тогда Василь? Отдадим его в гестапо?
— Прощай, Лотта, — сказала Марийка. — Прощай. Только смотри, чтобы горько не пришлось… Всю жизнь.
Повернулась и тихо пошла, и земля уплывала из-под ее ног. Так ее измучили, изнурили разговор с Лоттой и неуверенность в последующем Лоттином настроении.
Иван показал рукой назад, на будку, к которой бежал сторож. Борисов тоже посмотрел туда, а когда оглянулся, Иван резко взмахнул рукой: «Надо прыгать». Борисов кивнул головой: мол, понял. Солнечный костер сзади погас, словно кто-то плеснул в него воды. И затерялись, растаяли мелкие фигуры юнгфольковцев, и будка и холм как бы поплыли куда-то, стали оседать. Поезд пошел на подъем. Паровоз запыхкал чаще и с хрипом, заскрипели, зазвенели железом вагоны. Собственно, это были не вагоны, а огромные металлические лейки-ковши. В таких ковшах возят растопленную смолу, жидкий, готовый к употреблению бетон и цемент; пожалуй, сейчас они тоже были полные, потому что паровоз дергал, как притомившийся конь. По обеим сторонам полотна замелькали сосенки, чуть повыше тех, в которых они прятались днем. А далеко впереди сквозь редкую хвою верхушек просвечивало бледное, колышущееся зарево. Иван понял, что зарево это бросает город. Большой промышленный город Грейфсберг, о котором говорила им девушка из Озерян.