Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
Но прошло несколько минут, и Решетникову стало казаться, что она такая же, как прежде, что такой она была всегда, он узнавал ее прежние черты — и ее манеру внезапно задумываться и смотреть вдаль мимо собеседника, и ее манеру смеяться, как смеются только искренние люди, отдаваясь веселью целиком, самозабвенно, и ее когда-то казавшуюся ему особенно трогательной детскую привычку — в задумчивости утыкаться подбородком в ладошку и прижимать указательный палец к кончику носа…
— Ну как ты живешь, Таня? — спросил Решетников. — Как муж?
— Живу я хорошо. И муж у меня хороший. Ты даже не представляешь, какой он заботливый. Ты вот никогда не был таким заботливым. Ты мог исчезнуть, не позвонить, не прийти. А он мне каждый день два раза звонит на работу, справляется —
«Ты просто не любишь его», — подумал Решетников.
— А дитенка еще не завели? — спросил он.
— Нет, — сказала она. — Я из тех женщин, кто не умеет нянчиться с детьми.
— Ты предпочитаешь, чтобы нянчились с тобой? — смеясь, сказал Решетников.
— Может быть, может быть, — отозвалась она беззаботно, но то ли вина, то ли печаль вдруг промелькнула в ее глазах. — Мы опять отвлеклись. Учтите, сударь, я все-таки на работе. И без дела я не решилась бы потревожить вашу милость.
— Ах вон как! — сказал Решетников. — Ну тогда я слушаю.
— Я серьезно, Митя. Пока ты путешествовал, тут у нас родилась одна мысль — издать сборник, посвященный папе. Воспоминания, кое-что из его переписки, есть очень интересные письма, — в общем, материал, по-моему, наберется. Составлять этот сборник поручили мне. Вот я и хотела с тобой посоветоваться — кого еще мне привлечь. Я тут уже набросала списочек тех, кто хорошо знал папу, но, может быть, забыла кого-нибудь, пропустила, ты посмотри. И сам ты, наверно, напишешь, правда?
— Да, — сказал Решетников, — наверно, напишу. Ты знаешь, мне даже хотелось бы написать не просто воспоминания, не о прошлом, не о том, каким он был, а о том, каким он остается для нас, о том, как до сих пор мы чувствуем его влияние. Нашу лабораторию в институте ведь так и называют лабораторией Левандовского. Как будто человек загадал нам загадки, дал задание, сказал: «Попробуйте сделать вот так…», «А посмотрите, нельзя ли этак?..» — а сам ушел, уехал, но вот вернется и спросит: «Что же у вас получилось, показывайте…» Знаешь, есть люди, которые гаснут еще при жизни, а есть, которые и после смерти остаются источниками, излучателями энергии. Твой отец был как раз таким человеком. Последнее время я часто думал об этом…
— Я тоже много думаю о папе, — сказала Таня. — И вот что странно — я очень любила папу, ты это знаешь. Но при его жизни все то, чем он занимался, что его волновало, его работа, его отношения с товарищами по институту, по университету — все это не очень-то меня интересовало, у меня были свои заботы. Стыдно признаться, но я даже толком не знаю, над чем он работал. Какие-то митохондрии, мембраны, метаболизм — тайна за семью печатями… А он был очень деликатный человек, он умел держать при себе и свои горести, и свои неприятности, и свои тревоги… И только теперь, когда его уже нет, когда он умер, я вдруг поняла, как это все для меня важно! Мне все, все о нем хочется знать. Ты бы хоть рассказал мне, объяснил, Митя, над чем он работал последние годы…
— Василий Игнатьевич был разносторонним ученым, — сказал Решетников. — Он выдвинул и разработал ряд теорий, связанных с процессами раздражения и возбуждения клеток. Вот, в частности, наша Фаина Григорьевна продолжает эту его работу. А в последние годы… В последние годы он увлекся проблемами проницаемости. Каким образом, каким механизмом регулируется поступление веществ в клетку — вот что необходимо было выяснить. Многие ученые считали и считают, что решающая роль в этом деле принадлежит тончайшей оболочке клетки — мембране. Именно она, говорили эти ученые, оказывается тем шлюзом, который либо впускает, либо не впускает вещества в клетку. Я не буду сейчас вдаваться в подробности, но с точки зрения этой теории ряд явлений оставался необъяснимым… И вот тогда Василий Игнатьевич выдвинул свою теорию. Он не верил, что природа отвела клеточной мембране столь существенную роль. Он разработал оригинальную методику опытов с красителями и показал, что краситель проникает
в клетку лишь в том количестве, в каком белки протоплазмы способны его связывать. А раз так, то, следовательно, мембрана здесь ни при чем, она лишь механическая преграда на пути веществ, не больше, а истинным регулятором их поступления в клетку служит протоплазма. Теория Левандовского сразу подверглась обстрелу со стороны ее противников. А у Василия Игнатьевича, к сожалению, в то время не было возможности поставить свои опыты достаточно широко. Все свои надежды он возлагал на новую лабораторию…Таня слушала его с напряженным вниманием, но все же легкая тень разочарования пробежала по ее лицу. Наверно, она рассчитывала на что-нибудь более эффектное, наверно, не столь уж значительными и не очень понятными показались ей эти ученые споры о протоплазме и мембране.
— Ну и что теперь? — спросила она.
— Теперь? Теперь мы стараемся найти новые доказательства теории Левандовского. Ставим опыты. Мы многое уже сделали. Мы усовершенствовали методику опытов, мы добрались наконец до одиночной клетки. Одним словом, работаем.
— А это действительно очень важно? — осторожно спросила Таня.
Кто-то уже задавал ему однажды похожий вопрос. Ах да, тетя Наташа… Решетников улыбнулся.
— Еще бы! — сказал он. — Клетка живет, пока в ней поддерживается определенное соотношение воды, солей, органических веществ. Если это соотношение нарушено, клетка гибнет. Так что, если хочешь, это вопрос жизни и смерти.
— Вот теперь ты заговорил более понятно, — сказала Таня. — Как живой человек, в котором поддерживается нормальное соотношение воды, солей и органических веществ. Это уже интересно.
— Знаешь, в чем отличие ученого, специалиста от обыкновенного человека? — сказал Решетников. — В том, что обыкновенному человеку становится скучно тогда, когда ученому интересно, а когда обыкновенному человеку интересно, ученому скучно.
— Ладно, ученый человек, продолжай, я слушаю. Мне только вот что еще неясно. Ты говоришь: отец доказал, опыты были удачны. Так почему же тогда нужно еще годы заниматься тем же? Зачем?
— Э, Таня, все не так просто, как ты думаешь. Как бы тебе объяснить попроще?.. Теория — это ведь обобщение, картина в целом. И только тогда, когда мы покажем, что она применима ко всем частным случаям, или — если не применима — найдем объяснение, почему не применима, — только тогда мы будем считать ее доказанной. А частный случай — это опыт. Надо провести сотни, может быть, даже тысячи опытов. Вот возьми те же красители, с которыми работал Василий Игнатьевич. Мы меняем краситель, ждем того же результата, а картина вдруг тоже меняется. В чем дело? Почему? Вот и поломай голову. А сахара, а аминокислоты, а ионы — как они поведут себя? Все нужно понять, все нужно проверить.
— Вы терпеливые люди, — сказала Таня. — Как садовники.
— Скорее, как скупые рыцари, — отозвался Решетников. — Наша страсть — накопление. Мы копим факты, наблюдения, результаты. Без этого нет биологии.
— Я бы, наверно, не смогла так, — сказала Таня. — Ненавижу копить.
— Вот так мы и живем. Конечно, то, о чем я тебе рассказал, только одна из проблем, которыми занимается наша лаборатория. У Василия Игнатьевича идей было — дай бог! Но мне кажется, что эта его теория, эта его работа была ему особенно дорога. Может быть, он уже чувствовал, что это последняя его работа, а может быть — и это даже вернее, — все дело в том, что эти его опыты и первый их успех пришлись как раз на самое тяжелое время в его жизни. Этот успех вернул ему уверенность в себе. И потому он дорожил им.
— Я понимаю, — сказала Таня. Она закурила сигарету и тут же отложила ее на край пепельницы. От сигареты сиротливо вился тонкий дымок. Таня следила за ним, лицо ее погрустнело. Пыталась ли она вспомнить отца в те дни, о которых говорил Решетников, грустила ли, что так поздно проснулся у нее интерес к его работе? Когда-то давно она сказала Решетникову: «У нас с папкой вполне современные отношения. Он не вмешивается в мои дела, я — в его». Жалела ли она теперь об этом?
Таня вздохнула: