Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— Ах, вот чему я, оказывается, обязана вашему вниманию! — засмеялась она. — Значит, все-таки пробудился в тебе интерес к современному искусству?..
И добавила уже серьезно:
— Правда, приходи, я буду рада. Мы ведь так давно не разговаривали с тобой по-настоящему.
Казалось, все в этом доме было как прежде, как много лет назад, когда впервые Решетников пришел сюда к профессору Левандовскому. Та же вешалка в передней, прочностью и массивностью своей невольно заставляющая думать о тяжелых шубах, о зимних пальто, щедро подбитых ватой и украшенных шалевыми воротниками, на которой сейчас сиротливо болтались какие-то курточки, те же книжные шкафы в
И в кабинете тоже все оставалось почти нетронутым — старинный письменный стол с тяжелым чернильным прибором, книжные стеллажи вдоль стен, кожаные глубокие кресла… И так же странно, непривычно, неестественно, как нейлоновые курточки на массивной вешалке, — показалось Решетникову — выглядели сейчас здесь друзья Глеба Первухина. Они были уже все в сборе, Глеб по очереди знакомил с ними Решетникова: художник, поэт, приятельница поэта… еще художник… — свитера, бороды, джинсы… С удивлением он обнаружил, что, оказывается, встречал одного из них, выяснилось, что тот работает техником у них в институте.
— Служу, что поделаешь… Приходится… — сказал он, словно оправдываясь и одновременно ища сочувствия у Решетникова, и это пренебрежительно подчеркнутое «служу» неприятно резануло слух Решетникова.
Все они, эти люди, были чем-то неуловимо похожи между собой, похожи на Глеба Первухина, чем — и не понял сразу Решетников и только потом, кажется, определил, догадался: в их манере держать себя самонадеянность, демонстративная пренебрежительность к успеху переплетались с плохо скрытой жаждой успеха, было в них что-то вхожее с незваными гостями, случайно оказавшимися на чужом празднике и делающими вид, что у них нет ни малейшей охоты задерживаться здесь, и в то же время незаметно бросающими взгляды в комнату, где уже накрыт праздничный стол, и тайно желающими, чтобы их пригласили к этому столу…
Впрочем, сходство это Решетников ощутил уже позже, пожалуй к концу вечера, а сначала сознание его как бы сразу отстраняло этих людей, они словно скользили мимо него — слишком был он поглощен тем, что опять оказался здесь, в кабинете Левандовского, рядом с Таней. Воспоминания нахлынули на него — он и не подозревал, что они все еще так свежи. Тем не менее это не помешало ему заметить, что за всей церемонией его знакомства с приятелями Глеба Первухина Таня следит с насмешливым интересом — как будто все происходящее сейчас в этой комнате забавляет ее.
К кому относилась эта ее насмешливость, что забавляло ее? И не нарочно ли был затеян ею весь этот маленький спектакль?
Конечно же, Решетникову было сегодня не до того, чтобы вникать в пьесу, которую вскоре принялся читать Первухин. Пьеса была странная — действие ее происходило в Париже, вся она состояла из диалогов одинокого человека с давно умершими близкими ему людьми, причем потом, по ходу действия, оказывалось, что на самом деле умер он, этот одинокий старик, а те, кого он считает умершими, живы…
Читал Глеб негромко, невнятно, без выражения, и эта невнятность показалась Решетникову тоже нарочитой, рассчитанной. Приятели его кто курил сигареты, кто пил кофе, поданный Таней, и по их лицам, выражение которых одинаково могло сойти и за глубокомысленное внимание, и за полную отрешенность, Решетников не мог понять, слушают они или нет.
Он взглянул на Таню — их глаза встретились, он почувствовал, что она давно уже смотрит на него. И вдруг столько раз испытанное и, казалось, давно уже утраченное ощущение захлестнуло его. Словно и не было здесь, в этой комнате, никого, кроме них, словно только они понимали и чувствовали друг друга. И как раньше, в юности, от этого торжества п о
н и м а н и я, от этой мгновенной вспышки радости у него перехватило дыхание.Да не ошибся ли он? «Да может ли разве повториться такое?» — едва ли не со страхом подумал Решетников.
Он долго не решался снова поднять глаза, пытаясь совладать с собой, пытаясь уверить себя, что виной всему только воспоминания, ожившие здесь, в этом кабинете. Но вот опять взглянул он на Таню, опять встретились, соединились их взгляды — и все повторилось снова.
Первухин продолжал невнятно бормотать свою пьесу, его друзья потягивали кофе, сигаретный дым поднимался к потолку кабинета, но все это, казалось Решетникову, было только игрой, театральным действием, за которым рассеянно следили сейчас из глубины зала два человека, захваченные единым чувством…
Все, что было рационального в натуре Решетникова, протестовало сейчас, восставало против самой возможности возвращения к тому, что когда-то уже испытали и пережили они оба. Зачем же тогда были упущены все эти годы? Зачем было Танино замужество? Зачем — если опять он чувствует себя мальчишкой, студентом, впервые увидевшим Таню Левандовскую?..
Но какой смысл имели все эти «зачем», если стоило Решетникову лишь взглянуть на Таню, и уже казалось ему, что он всегда только и ждал этой встречи… Как будто все эти годы были лишь напрасной попыткой обмануть самого себя, и теперь наконец он с облегчением убедился, что обман не удался… Как будто чувство его к Тане только притаилось, только отступило на время для того лишь, чтобы вспыхнуть опять с новой силой… Как будто даже влюбленность его в Риту и все то, что пережил он за последний год, было необъяснимо связано с Таней, было необходимо для того, чтобы наступила наконец эта минута…
Рационалист, логик все еще бунтовал в Решетникове, все хотел отыскать смысл, все не желал смириться…
Ах, Первухин, Первухин, ну что ты там бормочешь еще, что ты понимаешь в абсурдных сюжетах?.. Ну вот он, сюжет, разыгрывается ка твоих глазах — бери его, оторвись только от своих бумажек… И верно, не абсурд ли это — вдруг спустя столько лет пытаться снова поймать воздушный шарик, который когда-то ты сам с такой беззаботной легкостью выпустил из рук?..
— Достаточно, — сказал вдруг Первухин, отодвигая свою рукопись.
— Как, разве все? — спросила приятельница поэта.
— Какая разница — все или не все? — отозвался Первухин. — Моя пьеса может начинаться с любого места и кончаться в любом. Как и материя, она не имеет ни начала, ни конца.
— Ни смысла, — сказал художник.
— Правильно — ни смысла, — согласился Первухин. Он глотнул уже остывшего кофе и спросил: — Ну как?
Они заговорили, заспорили все с тем же многозначительным, глубокомысленным выражением лиц, и опять никак не верилось Решетникову, что спорят они всерьез, что не притворяются, не разыгрывают друг друга, что не засмеются вдруг разом, не скажут: «Ладно, хватит морочить голову…»
Таня участия в споре не принимала, но слушала, казалось, внимательно, она сбросила туфли и сидела в кресле, поджав под себя ноги, склонив голову на плечо — это была ее любимая поза, — и оттого, что, наверно, не раз сидела она вот так же в этом кресле и тогда, когда его, Решетникова, не было здесь, ему стало неприятно и грустно.
«Зачем ей эти люди? — думал он. — Что они ей? Что она им? Зачем они здесь?»
Только теперь, всматриваясь в их лица, он заметил, что на всех них сквозь самоуверенность приглядывала печать в т о р о г о д н и ч е с т в а, то выражение, по которому он еще в школе безошибочно мог узнать неудачника, двоечника, привыкшего с покорным безразличием сносить попреки и насмешки. Сложная смесь нагловатости и ущербности, ожесточенности и приниженности.