Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— Как давно мы не бродили о тобой вдвоем! — сказала Таня, беря его под руку, Он сунул свою руку в карман пальто, и ее рука тоже скользнула вслед, он ощутил ее теплое прикосновение, их пальцы переплелись. Когда-то, прежде, она любила ходить с ним именно так, любила прятать озябшую руку в карман его пальто, отогревать свои пальцы в его руке…
— Как давно! — повторила она. — Даже подумать страшно! Ты знаешь, я никогда раньше не чувствовала течения времени. А теперь я чувствую, как оно уходит. Может быть, это началось, когда умер папа. А может быть, рано или поздно мы все равно начинаем задумываться — кто мы, зачем мы, какой смысл в нашей жизни… И вот я думаю о своем отце…
— Ну почему… — сказал Решетников.
— Только не надо меня обманывать. Я ведь все вижу. Я даже жалею иногда, что взялась за этот сборник об отце. Так бы я, может быть, ничего и не знала. Ты сам-то в своих последних статьях разве ссылаешься на него?
— Нет, — сказал Решетников, — но…
— Опять «но»! А раньше ведь ни одной твоей работы без имени Левандовского не обходилось. И опять, прошу, пойми меня правильно, тут не честолюбие, не обида говорит — я понять хочу… Это д л я м е н я важно. Он же всю свою жизнь науке отдал — ты сам это знаешь, для него же ничего больше не существовало, а что после него осталось? Вчера ты опроверг его, сегодня Лейбович, завтра еще кто-нибудь третий… Выходит, его работа была напрасной?..
— Нет, — сказал Решетников, — нет, Таня. В науке не бывает напрасной работы.
— Это общие слова! Ты просто хочешь меня утешить!
— Почему же общие? Твой отец был настоящим ученым, он не боялся риска. Он ошибался в своих последних работах — теперь мы это знаем. Он выбрал свой путь, свои доказательства, и мы пытались идти за ним и поняли, что путь этот неверен. Зато мы знаем теперь, где истина. Если хочешь, это тоже открытие, пусть от противного, но открытие. Вот почему мы говорим, что напрасной работы в науке не бывает.
— Все-таки это грустно… — сказала Таня.
— Грустно, — сказал Решетников. — Ты вот обиделась на меня тогда за то, что я сам первым не сказал тебе об этом, а я ведь просто все не решался, все откладывал, мне трудно было с тобой говорить об этом… Да я, пока в лаборатории решился сказать, сколько передумал… И все же — твой отец поступил бы так же.
— Да, он поступил бы так же… — отозвалась Таня. — Я это знаю…
— И понимаешь, — сказал Решетников, — может быть, в этом как раз главный смысл его жизни… Ты говоришь: что после него осталось?.. Остались люди, которые спрашивают себя: а как бы поступил на их месте Левандовский?.. Может быть, это и есть самое главное… Ты знаешь, наука в наше время движется вперед очень быстро, теории устаревают, опровергаются, появляются новые методы, новые приборы, новые возможности, которых не было у тех, кто работал до нас… И память не в том, чтобы лишний раз упомянуть фамилию твоего отца в перечне литературы, память, она в другом… Я часто думаю об этом… Как бы тебе объяснить получше… Вот моя мать… Она умерла, когда ей не было еще тридцати пяти. Что она успела в жизни? Что видела? В чем же смысл е е жизни? Или бесполезно задавать себе такие вопросы?..
Таня молча слушала его, он чувствовал, как шевельнулись, как дрогнули ее пальцы, словно Таня хотела остановить его, хотела сказать: не надо об этом…
— Но бесполезно не бесполезно, а все равно куда от них денешься — от этих вопросов… Твой отец… и моя мать — у них были разные судьбы и разная жизнь, но память о них осталась, сохранилась во мне, в тебе и перейдет дальше… В этом смысл… Наверно, я путанно говорю, но иногда мне кажется, что каждый из нас — это как бы клеточка
памяти в беспрерывной цепи, которая называется жизнью человечества…И опять он почувствовал, как дрогнула ее рука в его руке, и опять она промолчала, не стала перебивать его, ни о чем не спросила. Но ему показалось, он догадался, что она хотела сказать.
— Ты только не думай, что труд твоего отца был напрасным. И многие его работы сохранили свое значение и продолжают развиваться, но суть все-таки не в этом… Видишь, я все время верчусь вокруг одного и того же, мне хочется, чтобы ты поняла… Тут недавно мне встретился мой бывший одноклассник и полушутя спрашивает: какие же вы ученые, если не делаете открытий?.. Ну, я отшутился, сострил что-то в ответ. А вообще-то, знаешь, я, откровенно говоря, не люблю, когда меня называют ученым, стесняюсь. Высокопарно это звучит. Мы — р а б о т н и к и науки, вот кто мы. Я бы даже сказал: мы — чернорабочие науки, если бы не боялся, что это тоже прозвучит претенциозно. И твой отец тоже был р а б о т н и к о м.
— Ты прав, это верно, — сказала она.
Они забрели в маленький сквер. Здесь было темно и пусто. Деревья стояли еще голые, но горьковатый весенний запах мокрой коры и набухающих почек уже плавал в воздухе.
— Между прочим, знаешь, чего я боялся больше всего? — сказал Решетников. — Что моим выступлением, моей работой воспользуются враги твоего отца, что они оживут, выползут опять из своих нор. Я до сих пор жду этого. Но все тихо. Я даже подозреваю теперь, что они так ничего и не заметили.
— Как? Почему же? — спросила Таня.
— Очень просто. Люди вроде Рытвина были закулисных дел мастерами. А теперь атмосфера не та, воздух не тот. Когда же дело касается конкретной работы, истинной науки, они, оказывается, беспомощны. Да и зубов у них уже нет — и в прямом, и в переносном смысле…
— Но бог с ним, с Рытвиным, — сказала Таня. — Расскажи мне лучше о вашей лаборатории. Как Фаина Григорьевна?
— Фаина Григорьевна? Она, кажется, так и считает меня отступником. Вслух она ничего не говорит, но я это чувствую.
— А Мелентьев?
— И он тоже.
— Тебе это неприятно? — участливо спросила Таня.
— Что ж, — сказал Решетников. — Я ведь знал, на что иду.
— Мне кажется, ты все еще коришь себя, — сказала Таня. — Не надо.
И он вдруг понял, что все время ждал этих слов. Как бы ни был он убежден, что не в чем ему винить себя, что совесть его спокойна, как бы ни уверял он себя в этом, а все-таки носил он на сердце тяжесть и, кажется, начал даже постепенно привыкать и смиряться с ней, как привыкают и смиряются с несильной, но постоянной болью…
Они сидели на скамейке, тесно прижавшись друг к другу, стараясь согреть друг друга, в этом маленьком, безлюдном, насквозь продуваемом ветром сквере, как двое влюбленных, у которых еще не было ни пристанища, ни общей крыши над головой, ни дома, где бы они могли укрыться… Никто не мешал им сразу вернуться к Тане, но почему-то и он и она вели себя так, словно эта мысль не приходила им в голову, словно там, в ее доме, вместе с невыветрившимся запахом чужих сигарет еще оставались чужие им люди…
— Я, кажется, начинаю верить в судьбу… — сказала Таня. — Разве не странно, что мы опять с тобой сидим вот так, вместе… А сколько препятствий мы сами постарались нагромоздить, подумать только, Решетников, сколько препятствий!.. И все-таки я всегда чувствовала, что мы вернемся к этому, я знала…
— Это тебе теперь так кажется, — сказал Решетников, поддразнивая ее.
— Ничего подобного! Как писали в старинных книгах: они были предназначены друг другу самой судьбой, — так и мы, правда?