Белые витязи
Шрифт:
— Нет, мой милый, не надо поцелуев. Мне так легче расстаться будет.
Коньков не возобновлял попыток. Они говорили про Ольгу, про родину, про Платова.
— Он хороший, ваш атаман, хотя и много загубил французов...
Коньков промолчал. Грустная Люси была особенно хороша. Скромный, изящный костюм к ней очень шёл. Глаза Конькова загорелись, лёгкий румянец покрыл его щёки. Люси внимательно посмотрела на него.
— Ну, покойной ночи, — сказала она.
Она поцеловала ему голову, руку, потом опять голову, припала к нему на грудь и покрыла нежными поцелуями его щёки и шею. Потом быстро вскочила и выбежала из комнаты...
Коньков
Конькову не спалось. Он не верил, что завтра будет свободен. Ведь этих «завтра» было так много за эти два года! Встал он очень рано и сейчас же вышел на балкон. Габриэль, горничная Люси, подметала там пыль.
— Добрый день, monsieur, — поклонилась она ему.
— Добрый день, Габриэль. Барыня почивает?
— Нет, встали уже. Давно поднялись.
— А где она?
— В голубой комнате.
Коньков прошёл в голубую комнату. Люси сидела на полу перед раскрытым саквояжем и укладывала туда бельё и разные дорожные вещи.
— Здравствуй, голубчик!
— Отчего ты так рано поднялась?
— Мне не спалось, мой милый. Хотелось уложить всё как следует. Ведь ты сегодня едешь.
— Завтра, — тихо сказал он.
Обыкновенно она сама делала отсрочку отъезда, и он протестовал, — это было первый раз, что отсрочил он. Она была тронута.
— Спасибо, мой друг! — и, положив ему на плечи руки, она поцеловала его.
— Слушай, Люси! Мы днём объедем все окрестности и простимся, вечером просидим вместе и потом расстанемся, хорошо?
— Да, мой милый. А утром Антуан в кабриолете отвезёт тебя на станцию, и ты поедешь к своим.
Он молча сел у её ног. Она считала бельё.
— Тебе шесть рубашек хватит?
Его кольнул этот вопрос.
— Зачем это, Люси? Мне ничего не надо.
— Хватит, я спрашиваю?
— Ничего мне не надо, Люси.
— Ну, положу восемь... Послушай, мой голубчик... Только ты не сердись. Я тебе не говорила. Когда ты приехал ко мне, у тебя было всего несколько талеров в кармане. Вот здесь, в сумочке, я тебе положу на дорогу тысячу франков — этого хватит.
Коньков нахмурился.
— Фу, какой ты глупенький... Ведь нельзя же без денег ехать так далеко.
— Мне тяжело, Люси, принимать от вас деньги.
— Что делать, голубчик. Я знаю, что это неприятно. Оттого-то я и даю только необходимое, чтобы доехать.
— Люси, лучше не надо ничего. Я срежу палку в твоём лесу и пешком, Христовым именем, добреду до дома.
— Какой ты фантазёр! Ты думаешь, мне легко будет думать, как-то ты пешком идёшь через горы и леса, и мочат тебя дожди, и ночуешь ты, как попало. И так-то душа по тебе вся изныла.
— Люси, правда это нехорошо.
Она зажала ему рот рукой.
— Фу-у, как нехорошо! Разве можно так?!
Он задумался.
— Слушай, Люси я нищим приехал к тебе, мне нечего подарить тебе на память. Есть у меня одна драгоценность — моя сабля. Мы, казаки, ценим оружие да коня выше всего. Мой клинок мне по многим причинам дорог... Возьми, моя милая, мою саблю, повесь где-нибудь у себя. Всё вспомнишь лишний раз своего казака и подумаешь, что я и не хотел тебя любить, а полюбил.
— Спасибо, мой милый. Ты меня так тронул этим... Сознайся, голубчик, ты её любишь сильнее?
— Да...
— Ну, хорошо.
И она наклонилась к чемодану, и укладывала туда: и новенький мундирчик, французским портным сшитый по образцу старого, и чакчиры,
и кивер с голубым верхом.Коньков смотрел на эту укладку и до слёз был умилён заботливостью и вниманием француженки.
Днём они ездили далеко, далеко, до самой часовни.
— Как слезем здесь, я тебе покажу одно место, — сказала она ему.
Они слезли и прошли в густой кустарник.
— Смотри, как здесь хорошо! Как поют птицы! Я люблю это место. Здесь мне признался в любви мой муж... Это было наше любимое местечко.
Больно отозвались эти слова в сердце Конькова.
После обеда они гуляли пешком по парку, потом она пела ему его любимые романсы, он слушал, развалясь на кушетке, и чуждый мир открывался ему. Клавесин чуть звучал, свечи нагорели, в гостиной было полутемно. Словно во сне слышались эти звуки любви и счастья...
На половине одного из романсов она замолчала и, повернувшись к нему, сказала:
— Спой, мой милый, свою песню, спой так, чтобы за душу хватило, спой, чтобы век я её помнила.
— Хорошо, моя радость.
Встал Коньков, подбоченился правой рукой, как бы обрисовывая свой стройный стан, и завёл однотонную грустную казацкую песню, и выливалась в этой песне тоска по родине:
Заря ты моя, заря красная! Зачем ты, заря, рано занималася? Не дала ты, заря, молодцу приуправиться, Приуправиться, из полона бежать! Как и за речкою стоял садик зелёненький, Как и в том садике стоял высокий теремок, Да во том теремку столик дубовенький, За тем столиком сидит невольничек молодой, Перед ним стоит молодая француженка, Во руках-то держит поднос серебряный, На подносе стоят чары позолоченные; Наливала она зелена вина, Подносила она молодому невольничку: «Выпей, выкушай, молодой невольничек! Забывай ты про свою сторонушку, Про своего отца, про матерю, Про молодую жену и малых деточек».— Хорошо! — сказала Люси. — В ней, правда, нет музыкальности, но она достигает своей цели, она хватает за душу. Наши песни, они дают целые картины, но в них нет той способности вызвать известное настроение, как в ваших. Спасибо, мой милый.
Они не расставались до утра.
Утром седой Антуан долго удерживал рвущуюся вперёд гнедую кобылу и уговаривал её постоять, а Коньков всё не выходил. Наконец, он вышел в стареньком походном плаще. Генрих поставил чемодан в ноги, Люси кинулась на шею.
— Прощай, пиши! Если что — вернись!
Коньков был мрачён...
Ему не хотелось уезжать.
— Прощай, мой милый! Два года буду ждать, а там в монастырь!..
— Не надо так, дорогая.
— Антуан, трогай!
— Постой! Я тебя по-нашему перекрещу. Ну, живи, счастливо, моя хорошая, добрая... Прощай.
— Прощай, мой милый.
— Ну, вперёд...
Гнедая кобыла тронула, кабриолет загремел по каменному двору, завернул на дорогу к лесу и покатился.