Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Белый, белый день...
Шрифт:

Там посредине центральной клумбы стоял незаметный памятник какому-то странному человечку. На фронтоне было написано: «Спеши творить добро».

А еще ниже – два слова: «Доктор Гааз».

Но эти слова он прочтет позже, через несколько лет, когда пойдет учиться в старую Елизаветинскую гимназию в соседнем, параллельном переулке – Большом Казенном…

В школу № 330 со знаменитым директором Афанасием Трофимовичем Мостовым.

Как все это было давно! Никого из его учителей уже нет в живых, давно, еще когда Корсаков кончил школу, умер и громогласный заслуженный учитель, кавалер

ордена Ленина – Афанасий Мостовой.

Да и среди его школьных друзей, просто одноклассников, тоже уже мало кого осталось.

А вот он, Сергей Александрович Корсаков, живет! Живет назло всем врагам и болезням.

Так же как жив и его дом. Только ставший совсем другим. Не осталось ни одной коммунальной квартиры, ни одного из соседей. Дом приватизирован, отремонтирован и сдается внаем, в основном иностранным фирмам под небольшие офисы.

С парадной стороны, выходящей в переулок, всегда были шестикомнатные квартиры – с ванной, кухней, темной комнатой для прислуги и черным ходом.

Квартиры с другой стороны, выходящие во двор, были четырехкомнатные – тоже с ванной и кухней, но без комнаты для прислуги и без выхода на черный ход.

Все, наверно, перестроили, убрали кухни, темные комнаты пустили под небольшие склады… Что же сделали с ванными комнатами?

Корсаков усмехнулся – а ему-то сейчас какое дело? Ему-то здесь уже не жить!

Лифт остановился на пятом этаже, и двери бесшумно раскрылись.

* * *

Не успел Сергей Александрович прикоснуться к кнопке звонка на массивной, свежеотлакированной двери голландского офиса, как она раскрылась и, распахнув короткие толстые руки, увешанные золотом и камнями, его чуть не бросилась обнимать маленькая, крашенная хной, пухлая немолодая, но очень живая женщина явно восточного типа.

– Мистер Лихкут? – почти выкрикнула она с порога и широко распахнула двери перед Сергеем Александровичем.

– Я… Я тут оказался, – начал что-то бормотать Корсаков, но женщина, схватив его за рукав, полуплача, увлекала Корсакова в глубь его старой квартиры.

Нет, это был уже не его дом. Не его старое, мрачное, заставленное сундуками и корытами, вешалками и велосипедами жилище.

Он не успевал отвечать на поток непонятных слов (наверно, по-голландски). Но все-таки успевал замечать зеркала, кресла, металлические полки с разноцветными корешками дел, «Ресепшн» за высокой деревянной стойкой…

Корсаков продолжал улыбаться своей словоохотливой хозяйке и отвечал что-то по-немецки нейтральное.

Наконец он освободил руку и открыл высокую, с матовыми стеклами дверь в комнату… В свою комнату!

В ней сидело человек восемь клерков за стеклянными перегородками, и они не обратили на его появление никакого внимания.

Да! Это была главная комната в их квартире! Двадцать восемь квадратных метров, четыре с половиной метра высоты, с огромным и глубоким эркером.

Но сейчас она показалась Корсакову какой-то мертвенного цвета больничной палатой… То ли от светлой окраски стен, то ли от белых матовых стекол, разгородивших клерков, то ли от безжалостно-яркого света четырех, во всю длину комнаты, узких плафонов.

Это было мертвое место…

Такими же мертвенно-застывшими показались ему и лица работавших здесь людей, одетых в одинаковые темные костюмы, крахмально-белые рубашки и бесцветные

галстуки.

Теперь они все повернули к Корсакову лицо и смотрели на него без интереса, без эмоций…

Сергей Александрович поклонился и поздоровался со всеми по-немецки. Шелест – негромкий, непонятно на каком языке – был ему ответом.

– Мистер Лихкут! – снова вцепилась в его рукав хозяйка и спросила его что-то на голландском.

Корсаков осторожно снял ее руку, поцеловал и извинился.

– Я не мистер Лихкут.

Она вопросительно и почти оцепенело уставилась на него и наконец разразилась новым потоком, теперь уже вопросительным.

– Я вспомнил одну шутку, – спокойно ответил ей Корсаков. – Голландский язык – это не язык, а болезнь горла.

Она замолчала, словно что-то поняла из его немецких слов, и теперь смотрела на Корсакова с удивлением и даже подозрением.

Сергей Александрович еще раз внимательно осмотрел огромную пустынную, чужую комнату и потом ответил ей как можно спокойнее и даже печально:

– В этой комнате я родился.

Она нахмурила брови, чтобы что-то понять из того, что говорил этот респектабельный, седой джентльмен.

– В этой комнате я родился. И прожил детство, юность и почти всю молодость, – Сергей Александрович проговорил эту фразу на английском.

На ее лице начало проясняться понимание.

И для пущей убедительности он повторил то же самое по-французски.

Один или двое клерков, поняв его, встали в своих стеклянных клетушках, и в их глазах был уже какой-то интерес к его персоне.

– О! Так вы были хозяин этого апартамент? Так, – наконец произнес по-английски один из них, ярко-рыжий, с веселыми зелеными глазами.

Корсаков улыбнулся и ответил коротко:

– Я был здесь ребенком… Мальчиком. Молодым человеком…

И, резко повернувшись, еще раз поцеловал руку своей спутнице.

– Извините! Произошло недоразумение. И быстро вышел из комнаты.

Он шел к входной двери, опустив голову, чтобы никто из столпившихся сотрудников не мог заметить слезы, которые подступили к его глазам и вот-вот сами польются по его нахмуренному лицу.

Корсаков перешел на другую сторону переулка и, облокотившись о решетку, опоясывающую школу, снова посмотрел на окна своей квартиры.

В начинающем смеркаться дне они были ярко освещены мертвенно фосфоресцирующим, неестественным светом.

Сколько раз в детстве, в юности он, подходя к дому, в вечерней полутьме искал свой эркер, свой пятый этаж. Теплый свет – несильный, спокойный, уютный – своего дома, своей комнаты, своих родных.

Корсаков опустил голову и дал волю скопившейся в душе слабости – слезы так и брызнули, наконец, и залили его лицо.

Он понимал, что это, наверно, глупо, по-детски, недостойно взрослого мужчины, пожилого человека, почти старика, но ничего не мог с собой поделать. Он чувствовал, как тряслись от рыданий его плечи, вытирал платком лицо, пытался успокоить дрожавшие пальцы, потом дал себе волю и, закрыв глаза, все плакал и плакал… От жалости к себе, своему детству, к давно умершим родителям, к тем светлым, восторженно-радостным дням, которые прошли здесь более полувека назад. Прошли в этом переулке, в тихих глубоких дворах, на соседних улицах, в проходных лазах, в вестибюлях этих старых домов.

Поделиться с друзьями: