Белый олеандр
Шрифт:
Нет, я знала, как. Подавленно сидя в углу, вполголоса шепча стихи, обирая беспокойными пальцами катышки с одеяла — вот как. Получая без всякого повода удары от тюремщиков, от других заключенных. Она не умела пригибаться в нужный момент, держаться подальше от радара.
А что, если она просто не хотела видеть меня? Винила за то, что я не сумела помочь ей? Восемь месяцев прошло с того дня в тюрьме, когда она даже меня не узнала. Ночью я несколько раз собиралась отказаться от свидания. Но в пять уже была на ногах, вымылась под душем, оделась.
— Запомни, никаких джинсов, ничего синего, — твердила мне Старр накануне вечером. — Ты же хочешь, чтобы тебя выпустили обратно, или нет?
Напоминания были излишни. Я надела новое розовое
Фургон приехал в семь. Пока Старр подписывала бумаги, водитель не сводил глаз с ее форм под купальным халатом. В салоне уже сидел мальчик. Я села напротив него, тоже у окна. До выезда из города мы забрали еще троих.
День был облачный, хмурый, мелкий июньский дождик оседал на ветровом стекле каплями-бисеринками. Не было видно ни перекрестков, ни эстакад, они вдруг появлялись в моросящей мгле и тут же исчезали, мир вокруг фургона словно создавался и уничтожался. Меня от этого стало укачивать. Я приоткрыла окно. Мы уехали уже далеко, вокруг тянулись бесконечные пригороды. Если бы можно было узнать, какой я ее увижу. Я даже представить себе не могла мать в тюрьме. Она не курила, не плевалась, не ковырялась в зубах. Не говорила «сука» или «гребаный». Она знала четыре языка, читала наизусть Т.С. Элиота и Дилана Томаса, пила «лапсанг сушонг» [15] из полупрозрачной фарфоровой кружки. Даже в «Макдоналдсе» ни разу не была. Жила в Амстердаме и в Париже. Во Фрайбурге, на Мартинике. Что она могла делать в тюрьме?
15
Китайский черный чай из грубого крупного листа, «подкопченный» в дыму сосновых опилок, сосновой хвои и шишек.
В Чино мы свернули с автострады и направились на юг. Я старалась запомнить дорогу, чтобы сориентироваться, когда увижу ее во сне. Мы проехали престижные районы, потом не очень престижные, потом новостройки, чередующиеся со складами лесоматериалов и пунктами аренды сельскохозяйственной техники. Наконец совсем выехали из города и понеслись по дорогам без указателей. За окном промелькнуло лишь несколько маленьких молочных ферм, обдавая нас запахом навоза.
Справа показался комплекс каких-то зданий.
— Нам сюда? — спросила я девочку рядом со мной.
— Это ОДМ.
Я непонимающе помотала головой.
— Орган по делам молодежи.
Дети не отрывали от него мрачного взгляда, пока здания не исчезли из виду. Мы тоже могли бы оказаться здесь, за колючей проволокой. В гробовом молчании проехали мимо мужского отделения «Калифорния Инститьюшн», показавшегося в полях, в стороне от дороги. Потом мы свернули на покрытый свежим асфальтом проезд, мелькнул магазинчик с плакатом «Упаковка "Будвайзера" — $5.99». Я хотела запомнить все. Дети взялись за свои рюкзачки и сумки. Стало видно тюрьму — дымовая труба, водонапорная башня, вышка. Здание, обшитое алюминием, как трейлер Старр. Это было совсем не похоже на то, что я себе представляла. Мне мерещились сцены «Любителя птиц из Алькатраса» и «Я хочу жить!» с матерью вместо Сьюзен Хейуорд. Между невысокими кирпичными зданиями тюрьмы были большие лужайки, засаженные деревьями, с клумбами роз и зеленой газонной травой. Это напоминало бы скорее провинциальную школу, чем тюрьму, если бы не вышки с охранниками, не колючая проволока.
На деревьях хрипло орали вороны. Словно рвали что-то на части — не для еды, так, для развлечения. Мы вошли в будку охраны, назвали свои фамилии. Нас пропустили сквозь рамку металлоискателя, проверили сумки. У одной девочки отобрали пакет. Никаких передач, все только по почте. Посылки разрешаются четыре раза в год. Лязг тяжелой двери за спиной заставил нас вздрогнуть. Теперь мы были в тюрьме.
Мне велели сесть за
оранжевый летний столик под деревом и ждать. Тошнота от поездки в фургоне еще не прошла, я сильно волновалась. Я не знала даже, смогу ли узнать ее. Было холодно, жалко, что свитер остался в трейлере. Что она скажет, увидев меня в лифчике и на каблуках?За оградой дворика для свиданий толпились женщины. Заключенные, лица, словно маски. Они насмехались над нами. Одна присвистнула, показав на меня, чмокнула кончики пальцев. Ее товарки расхохотались. Они хохотали и хохотали, не могли остановиться. Этот смех был похож на хриплое карканье.
Матерей пропускали во дворик сквозь калитку с другой стороны. На них были джинсы, рубашки, серые свитера, спортивные костюмы. Моя мать ждала, когда женщина-охранник пропустит ее. Она была в прямом джинсовом платье с пуговицами спереди, но на ней синий цвет был ярким, живым, как песня. Светлые волосы были обкромсаны вокруг шеи каким-то бездарным парикмахером, но синие глаза стали чисты и пронзительны, как высокий скрипичный звук. Никогда она не была так прекрасна. Я встала и вдруг не смогла двинуться дальше, стояла, дрожа, пока она шла ко мне, обнимала, прижимала к себе.
Дотронуться до нее, обнять после стольких месяцев! Я прижалась к ее груди, она целовала меня, нюхала мои волосы. От нее больше не пахло фиалками, только стиральным порошком и джинсовой тканью. Мать подняла в ладонях мое лицо, целовала его, все целиком, вытирала мне слезы крепкими пальцами. Так же твердо усадила меня рядом с собой.
Я изголодалась по ее прикосновениям, движениям, звуку голоса, по квадратным передним зубам и чуть закругленным следующим, по ямочке на одной щеке, левой, по этой полуулыбке, по чудным синим глазам с белыми крапинками — как рождающиеся галактики в небе! — по неизменно твердым, совершенным линиям ее лица. В ее внешности не было ничего от заключенной, казалось, она только что свернула с улочки в Венисе, держа под мышкой книгу, и теперь собралась посидеть в кафе на берегу океана.
— Не плачь. Викинги не плачут, ты помнишь?
Я кивнула, но слезы опять застучали по оранжевому винилу столика. «Луи», нацарапал кто-то на нем. «18-я улица». «Сучка».
Женщина за забором дворика для свиданий свистела, выкрикивала что-то — обо мне или о матери. Мать подняла голову, женщина поймала ее взгляд, как удар в лицо. Замерла, словно замороженная, с незакрытым ртом, потом быстро отвернулась, делая вид, что кричала не она.
— Ты так прекрасна, — сказала я, трогая ее волосы, воротник платья, щеку — совсем не мягкую.
— Тюрьма по мне, — сказала она. — Здесь никто не лицемерит. Либо ты, либо тебя, и все это знают.
— Мне так тебя не хватает, — прошептала я. Она обняла меня, прижала ладонь мне ко лбу, уткнулась губами мне в висок.
— Я здесь не навсегда. Я достойна большего, чем сидения за решеткой. Обещаю тебе, что выберусь рано или поздно. Однажды ты взглянешь в окно и увидишь меня.
Ее твердое, полное решимости лицо, резкие скулы-лезвия, пронзительные глаза и правда вселяли веру.
— Я боялась, что ты будешь сердиться на меня. Мать отстранилась, взяв меня руками за плечи.
— Почему ты так решила?
Потому что я не сумела солгать и выгородить тебя. Вслух я этого не сказала.
Мать снова меня обняла. В этих крепких руках, в этих объятиях мне хотелось бы остаться навсегда. Можно ограбить банк, получить приговор, и мы будем вместе. Мне хотелось свернуться клубком у нее на коленях, раствориться в ее теле, стать ее ресницей, сосудиком у нее на бедре, родинкой на шее.
— Здесь очень плохо? Они издеваются над тобой?
— Не так сильно, как я над ними, — сказала мать, и я знала, что она улыбается, хотя видела только джинсовый рукав и запястье, на котором еще держался легкий загар. Пришлось чуть высвободиться, чтобы увидеть ее лицо. Да, она улыбалась, улыбалась своей полуулыбкой с запятыми в углах рта. Я потрогала их. Мать поцеловала мои пальцы.