Белый верблюд
Шрифт:
Она снова пристально оглядела меня и вдруг сама улыбнулась, давно я не видал такого умиротворения в лице Эсмер; мое "не знаю", мою серьезность она истолковала как полную откровенность и безопасность для себя: раз я ничего не скрываю, не улыбаюсь фальшиво, значит, все хорошо... А может быть, я действительно не в состоянии улыбнуться и действительно "не знаю"... Тогда как?
XI
До войны, особенно перед весенним праздником новруз-байрамы, женщины, каждая со своей мукой, маслом, другими продуктами, часто собирались у нас и вместе с мамой пекли пирожки с сахаром и орехами - шекербура, слоенный пирог-пахлаву, соленые колобки-шоргогалы; иногда просто так, в будний день уговаривались готовить лакомые блюда у нас дома; без умолку говорили, сообща месили тесто, сообща мелко рубили мясо (что купили вечером, собрав деньги, у мясника Дадашбалы) секачом на доске, нарезали кусочки теста, и аромат
До войны женщины чаще всего собирались и стряпали у нас, потому что отец часто бывал в рейсе, мужчин в доме не было, и они никого не стеснялись, говорили о чем угодно и сколько угодно.
Тетя Сафура, раскатывая скалкой тесно, говорила:
– Эх, на свете есть такие места, такие горы, как в сказке. Эйнулла говорит, что в этих горах бьют ледяные родники - кружкой зачерпнешь, выпьешь, и всех твоих горестей и забот как не бывало.
Тетя Мешадиханум, предпочитавшая работу полегче, укладывая горкой готовые кутабы, откликалась:
– Выпила бы я такую кружку разом, может, и мне светлый денек бы выпал.
Тетя Фируза, лепя крохотные дюшбере (Дюшбере - азербайджанское национальное блюдо. Напоминает пельмени.), заметила:
– Есть такие места, конечно, почему нет? Хафиз говорит, в Москве теперь дома так строят, что по лестницам уже пешком не поднимаешься. Садишься в машину, тебя поднимает наверх. И к тому же без денег, представляешь!..
Тетя Ниса, нарезая раскатанное тесто на круги величиной с блюдце, говорила:
– Эх, все зависит от того, где тебе хорошо. Где тебе хорошо живется, там и место хорошее!..
Сидя у керосинки, переворачивая кутабы на чугунной сковороде, мама сказала:
– Эх, Агакерим такое рассказывает про русские города и села, ей-богу, голова кругом идет!.. Он говорит...
Тетя Ханум, отрезая от теста новые кусочки, прервала маму на полуслове:
– Как вам не стыдно? Что вы ноете? Чем недовольны? Что ворчите, а? Почему это здесь вам так плохо стало?
Грозным взглядом из-под широких бровей тетя Ханум оглядывала по очереди тетю Сафуру, тетю Мешадиханум, тетю Фирузу, тетю Нису, маму, и все они тотчас умолкали и некоторое время так вот молча работали, старались не смотреть на тетю Ханум, но в конце концов тетя Мешадиханум не выдерживала, заговаривала о другом:
– Ей-богу, Мухтар хороший человек, пусть говорят что хотят! Кюбра бездетная, да еще такая больная, а Мухтар ее не бросает... Ей-богу, всякий на месте Мухтара женился бы на другой, детишек завел... Ну и что же, что у него уши маленькие?..
Но тетя Ханум и на этот раз прикрикнула на тетю Мешадиханум:
– Хороший, плохой, его дело! Нам-то что? Что нам за дело до ушей Мухтара, а?
После этого у женщин вовсе пропадала охота судачить, и они начинали торопиться, чтобы побыстрее закончить и уйти, потому что тете Ханум они грубить не смели и при тете Ханум сплетничать не смели, будь то у нас дома, в бане или на улице. Например, в бане тетя Мешадиханум, глядя на вздутый живот тети Фирузы, говорила: "Как только поняла, что беременна, надо сразу же закрыть глаза, если хочешь, чтобы был мальчик; потом ты должна подождать, чтобы луна взошла, открыть глаза, чтобы первой увидеть луну, а если, наоборот, девочку хочешь, тогда надо первой увидеть солнце..." Тетя Ханум вонзала свой черный взор в тетю Мешадиханум и спрашивала: "А может, зима, может, солнце целую неделю не выйдет, тогда как? Глаза не открывать?" Тетя Мешадиханум отвечала: "Да". Тетя Ханум говорила: "Слушай, пойди закажи молитву, чтобы поумнеть!.. Взрослая женщина, а такую чушь порешь, людям головы забиваешь!" Или, например, когда я, прежде чем налить в чайник свежей воды из нашего дворового крана, выливал кипяток на землю, мама кричала: "Не лей, не лей горячую воду на землю! Попадет на джинна, обожжет, в беду попадем!.." Тетя Ханум, не удержавшись, с веранды ворчала на маму: "Слушай, Сона, ну что ты такое говоришь, зачем ребенка пугаешь?" Мама отвечала: "Как быть, тетя Ханум, люди так говорят, да..." - "А может, люди начнут биться головой о стенку, ты тоже будешь?"" Мама умолкала, не оправдывалась; я никогда не видел, чтобы у нас в квартале какая-нибудь женщина перечила Ханум-хале.
Что до Мухтара, о котором говорила тетя Мешадиханум, то он жил по соседству, но, в сущности, не был "нашим": государство дало ему квартиру на втором этаже единственного трехэтажного дома в нашей махалле, и каждое утро за ним приезжала черная "эмка". Эта же машина
привозила Мухтара с работы. Никто не знал точно, какую должность занимает Мухтар, но шофер стоял перед ним навытяжку. Мухтар никогда, как другие мужчины, наши соседи, в выходной день не играл в нарды, сидя на тротуаре, не пил чай под тутовым деревом, не принимал участия в свадебных или траурных церемониях, ни с кем не разговаривал, только здоровался кивком головы и садился в "эмку" или выходил из нее и шел домой. Осенью, зимой и весной на Мухтаре всегда был длинный черный кожаный пиджак, говорили, что под этим пиджаком у Мухтара пристегнут к поясу пистолет; на голове у него тоже красовалась кожаная шапка, а летом он надевал застегнутую на все пуговицы темно-кофейного цвета рубаху; обут он был в черные хромовые сапоги, а темно-кофейные галифе Мухтара были знамениты на всю округу. И еще в квартиру Мухтара провели телефон (в махалле больше ни у кого не было телефона), и перед Мухтаром робели, потому что робели перед телефоном, перед черной машиной, перед черным кожаным пиджаком.Кроме женщин-соседок, никто в махалле, даже дети, не любили говорить о Мухтаре, но однажды распространилась весть, будто Мухтар по ночам пьет коньяк из пупка Шовкет, это рассказывали молодые парни, потом услыхали мальчишки, и мне тоже сообщил эту новость Джафаргулу (по возрасту он был старше нас, но младше парней и потому обычно общался с нами, но иногда крутился и среди парней). Я сначала очень удивился:
– А почему из пупка Шовкет? Джафаргулу удивился моему удивлению:
– Как это почему?
– Пусть нальет в стакан и пьет... Джафаргулу махнул рукой:
– Эх ты... Да ты же ничего не понимаешь, оказывается!..
Мне не хотелось выяснять, что именно я не понимаю, потому что я чувствовал, что здесь что-то дурное, а маленький Алекпер, наверное, в глубине души не хотел слушать дурного о Шовкет, и потому я не спросил ничего у Джафаргулу, но вдруг перед моими глазами возник белый, гладкий живот и глубокий пупок Шовкет.
Дело в том, что прежде, когда мама брала меня с собой в женскую баню, там часто бывала и Шовкет, и на белом и полном теле, гладкой коже, круглых бедрах Шовкет, в отличие от других женщин, не было ни одной морщинки; Шовкет всегда смеялась, всегда была в хорошем настроении, и здоровое, полное, налитое тело Шовкет тоже словно смеялось и радовалось.
Однажды в бане Шовкет внимательно посмотрела на мои волосы, потом наклонилась ко мне, взяла мою голову в ладони, притянула к себе, и крупный мокрый сосок упругой торчащей груди Шовкет коснулся моего лица, потом Шовкет громко сказала женщинам:
– Смотрите, у него на голове три седых волоска!.. Счастливцем вырастет, счастливцем будет!
– Шовкет отпустила мою голову, выпрямилась, и упругие груди оказались выше моей головы.
Маме тоже, как и другим соседским женщинам, не нравилась Шовкет, но слова, сказанные в бане, пришлись ей по душе.
– Да услышит тебя аллах!
– сказала она.
Однажды, когда я, как обычно, смотрел на Шовкет в бане, она отвела от лица мокрые черные волосы, взглянула на меня сияющими большими зеленоватыми глазами, потом вдруг подмигнула, расхохоталась и сказала моей маме:
– Слушай, Сона, а он ведь ест меня глазами, зачем ты водишь его сюда?
Я так смутился, что лицо мое запылало; я не знал, что делать, но в хохоте Шовкет, в сиянии ее больших зеленоватых глаз, как и в белом, полном теле, гладкой коже было что-то такое, что я на нее не обиделся.
После этого происшествия я больше никогда не ходил с мамой в женскую баню; как мама ни старалась ("Черт с ней!
– зло ворчала она на Шовкет.- Почему ты из-за шуток какой-то стервы не идешь в баню?"), я все-таки не ходил, и вообще, я не хотел, чтобы мама говорила об этом, и не хотел, чтобы Щовкет ругали, чтобы Шовкет называли стервой; я больше ни разу не пошел в женскую баню, и после этого мама стала купать меня на кухне, грея воду в ведре.
Шовкет жила несколько в стороне от нашего тупика, около раздвоенного тутового дерева, и дверь ее одноэтажного, побеленного желтоватой известкой дома открывалась прямо на улицу. Шовкет жила одна, отец и мать ее давно умерли, и у нас в махалле никто их не видел, потому что Шовкет тоже, как и Мухтар, была здесь пришлой. Мама говорила, что в том двухкомнатном домике, где теперь живет Шовкет, прежде жила семья кровельщика Мирзы, потом семья кровельщика Мирзы переселилась в Мардакяны, а дом продали Шовкет; откуда у Шовкет были такие деньги, никто не знал, и когда заходил среди женщин об этом разговор, они многозначительно переглядывались, как говорили, у нее был старший брат, но он с Шовкет не общался и не разговаривал, потому что Шовкет когда-то сбежала с женатым мужчиной, а потом этот мужчина из-за чего-то ее выгнал.