Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Белый верблюд
Шрифт:

Мама говорила:

– Аллаху виднее... У кого что на лбу написано, то и сбудется.

Мама говорила это, а я хорошо знала, о чем она думала, моя мама: почему на свете все так несправедливо, господи? Все горести этого мира нам ли одним предназначены? Неужто даже такая война на хатемов не подействует? У людей сыновья погибают, мужья без вести пропадают, а газеты все печатают портреты Фатуллы Хатема: Фатулла Хатем написал письмо на фронт солдатам! Фатулла Хатем выступил против сукиных детей, фашистов!.. Чем выступать да письма писать, взял бы да сам пошел, как наши мужья и сыновья, сражался бы с фашистами! Почему не идет? Потому что он - Фатулла Хатем...

...То, что Мухтар ходил сам за себя сватать,

просил руки Адили и получил согласие шапочника Абульфата и тети Фатьмы, вызвало некоторое оживление на нашей осиротевшей улице, в нашей обезлюдевшей, обесцветившейся махалле, но в один осенний день, горький день, в полдень, мы с мамой выскочили из дома и побежали на дикие вопли и крики.

Адиля бросилась с крыши трехэтажного дома.

Мама, обхватив руками мою голову, прижала меня лицом к себе, чтобы я не увидел Адилю, упавшую на булыжники мостовой, но я и без того не хотел смотреть на Адилю, упавшую на середину мостовой, на булыжники: я уже был не ребенок, я кое-что повидал, я уже видел много палаток, поставленных у ворот соседних домов, и знал, что смерть - это вечная разлука; это я уже понял, осознал и еще сильнее прижал голову к маминому телу; слыша крики на улице, шум, мамины рыдания, я заплакал по Адиле.

Теплая мамина ладонь прижимала мое лицо к своему теплому телу, и так она довела меня до дому.

– Не бойся,- повторяла она,- не бойся!
– Потом, плача, сбегала во двор, принесла ковшик холодной воды, вымыла мне лицо, заставила выпить воды, но я никак не мог успокоиться, и мама объясняла мои рыдания испугом, ей и в голову не приходило, что маленький Алекпер плакал не от испуга, а от печали, и легкое, теперь уже прозрачное пятнышко той печали, разрывавшей мне сердце, осталось в нем и сейчас.

Адиля была жива, но вся разбита, изломана, ее положили на машину и увезли в больницу.

Махалля ждала вестей из больницы, махалля молила бога, чтобы Адиля выжила, и никто в махалле не произнес ни одного дурного слова в адрес Адили, не осудил Адилю за такой ужасный поступок.

Через четыре дня она умерла.

Адиля была первым родным для меня человеком, который умер.

Правда, с войны в наш квартал приходили похоронки, правда, я хорошо знал и поэта Ибрагима, и часовщика Гюльагу, и других погибших; их смерть произвела на меня сильное впечатление, я, как и вся махалля, горевал о погибших, но со смертью Адили как будто умерла какая-то часть меня самого...

Спрятавшись, чтобы меня никто не видел, за горой бревен, палок, досок, сваленных во дворе Желтой бани (большую часть их находил где-то и притаскивал Балакерим), я думал об Адиле, воскрешал перед мысленным взором черные глаза Адили, ее белое лицо, толстые и длинные косы, высокую грудь, которая запомнилась мне с того довоенного весеннего вечера в буфете цирка; мне казалось, что Адиля опять протягивает руку и гладит меня по волосам, и у меня в горле застревал комок, и волнистая красная линия в "Письме любви" теперь, когда я прятался за грудой досок и бревен во дворе Желтой бани, мне говорила только и только о печалях мира сего, и я вдруг ощутил аромат розы, возвратившейся из довоенной дали, из милого прошлого, но аромат розы тоже вещал о печалях мира сего, и я шептал четыре строки, которыми оканчивалось "Письмо любви":

Письмо, к любимому спеши,

Пусть почта не обманет.

Не доберешься до Годжи

Пусть мне конец настанет.

И мне казалось, что то "Письмо любви" так ни до кого и не дошло, всегда было в пути, даже сам я не читал его, и оно всегда будет в пути, никогда ни к кому не придет, и бесконечность этого пути была для меня безысходностью мира сего...

Адиля уже никому не напишет письма, Адиля больше никому не пошлет привета с ароматом розы, и я вдруг подумал о тете Ханум и снова услышал слова: "Что за бесстыжая девка

ты, а?!", которые тетя Ханум выкрикнула, появившись перед цирком в тот довоенный прекрасный весенний вечер, и еще больше расстроился; конечно, в мученической смерти Адили тетя Ханум не была виновата, но все равно мне не хотелось видеть тетю Ханум в своем воображении, не хотелось слышать ее голос, мое маленькое сердце надорвалось, после смерти Адили я гневался на тетю Ханум, и мне казалось, что я больше никогда не смогу помириться с ней.

Тело Адили вынесли из трехэтажного здания, молла Асадулла выступил вперед, все население округи двинулось вслед за покойной в сторону кладбища, и я никак не мог осознать, что это Адиля сейчас лежит на погребальных носилках, плывущих на чьих-то плечах, что это ее накрыли шелковой накидкой и она не дышит.

Мы как-то привыкли, что умерших уже не хоронят: когда с войны приходили вести о смерти, сооружались палатки, в домах звучали вопли, плач, справлялись поминки, но никто не ходил на кладбище, потому что самого покойника не было, он оставался в сырой земле в дальних краях... А теперь, как до войны, люди шли за телом на кладбище, и этот обряд как будто сделал смерть Адили еще более горькой.

Кларнетист Алекпер был одноглазым, поэтому он не пошел на фронт, и иногда, когда с фронта приходили похоронки, особенно на молодых людей, еще не женатых, не обрученных даже, он без приглашения входил в палатки, сооруженные у домов, раскрывал футляр, не спеша собирал кларнет и с болью, идущей из самого сердца, играл народные траурные мелодии, в такие минуты кларнет Алекпера вызывал слезы даже на глазах мужчин, еще не ушедших на войну, и мужчины, прикрывая глаза платком, чтобы никто не видел их слез, беззвучно плакали, а плечи их тряслись.

Идя за телом Адили, Алекпер играл на кларнете мелодию "Сейгях", и, когда дрожащие пальцы Алекпера бегали по клавишам кларнета, мне казалось, будто я нахожусь в мире тех далеких и безлюдных пустынь, о которых рассказывал Балакерим, и в том мире нет ничего, кроме бесконечно тянущихся бесплодных песков, кроме ярко-синего неба и горестного звука кларнета; но и в пустынях, и в ярко-синем небе, и в горестном звуке кларнета была печаль черных глаз Адили, ее длинных каштановых кос.

Процессия проходила по кварталам, расположенным выше нашего; и те кварталы осиротели, в них почти не осталось мужчин, парней, а женщины, девушки постарели от горя; у всех глаза были устремлены на дороги войны, но когда мы несли тело Адили, на тех улицах у ворот тоже собирались люди, и у людей выступали на глазах слезы, и у них сжимались сердца: "Эта девушка с косами, что убила себя..."

Конечно, вся наша махалля горевала, но наряду с горем люди таили и безмолвное, неприятное любопытство, и, что скрывать, неприятное любопытство таилось и в душе маленького Алекпера: что станет делать тетя Ханум? Покажется ли на улице во время похоронной церемонии или затворится дома? Покажется ли в этот горький день на глаза людям, которых считала своими врагами?

Тетя Ханум с Джебраилом по одну сторону и Агарагимом - по другую вышла из тупика и обычным своим шагом подошла к людям; все вокруг тети Ханум, даже плачущие женщины, умолкли, никто ничего не сказал, и все в немом молчании, в сопровождении кларнета Алекпера, двигались за телом Адили.

Пожилые женщины держали тетю Фатьму под руки, но тетя Фатьма, как только выдавался случай, хватала и рвала руками свои разлохмаченные волосы, царапала лицо и осипшим от плача и воплей голосом стонала:

– Меня бы убила!.. Почему свою молодую жизнь не пожалела?

Лица шапочника дяди Абульфата не было видно, потому что он прижимал к глазам большой платок, но мне казалось, что плачут не только скрытые большим платком глаза шапочника дяди Абульфата, но и его спина, плачут шаги, плачет одежда на нем.

Поделиться с друзьями: