Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бенито Муссолини
Шрифт:

Он проводил долгие часы за чтением газет, старательно выискивая любые упоминания о себе и вырезая эти материалы, включая те, которые были опубликованы в то время, когда он находился в заточении, и где приводились вымышленные сенсационные описания его частной жизни и предполагаемых любовниц. Он тщательно нумеровал каждый материал и надписывал цветными карандашами аннотации на большей части публикаций. Он постоянно винил себя за неудачи и потерю империи. Впрочем, он поочередно винил в этом то англичан и американцев, то немцев и итальянцев, масонов, буржуазию, евреев, заговорщиков 25 июля и больше всех — короля. «Если бы не государственный переворот, я бы теперь находился не в пригороде Брешии, а на площади Каира», — заявил он однажды на параде фашистских солдат в Гуардии.

«Он думает только об истории и о том, какое место он в ней займет», — писал министр народной культуры Фернандо Меццасома.

Дуче часами мог разглагольствовать, просвещая своих министров и посетителей на исторические и политические темы, сопровождая речь величественными жестами и услащая ее собственными цитатами периода своей молодости. Однажды в штабе партии на вилле Кавальеро во время одного из совещаний,

явно утомившего его, он поднялся, прошелся по комнате, затем внезапно остановился, скрестив руки на груди, и резко спросил: «Что такое фашизм?» Это был явно риторический вопрос, и он сам стал на него отвечать. «На этот вопрос есть только один ответ. Фашизм — это муссолинизм. Не будем обманывать себя. Как доктрина фашизм не содержит ничего нового. Это продукт современного кризиса — кризиса человека, который не может больше оставаться в рамках существующих законов. Кто-то назовет это иррационализмом». Он не создал фашизм, утверждал дуче на следующий день, он только позволил раскрыться латентным формам фашизма, имманентно присущего итальянскому народу и Италии. «Если бы это было не так, за мной не шли бы в течение двадцати лет. Итальянцы — самый переменчивый народ. Когда меня не станет, я уверен, историки и психологи будут задаваться вопросом, какой силой удавалось этому человеку вести за собой такой народ столь долгое время. Если бы я даже ничего иного не совершил, этот феномен не позволит предать мое имя забвению. Другие станут завоевывать огнем и мечом, но, конечно, не согласием, как это сделал я… Когда люди говорят, что мы были белой гвардией буржуазии, они беззастенчиво лгут. Я содействовал — и могу заявить это с чистой совестью — прогрессу рабочих больше, чем кто бы то ни было… Я сделал диктаторство благородным. Фактически я и не был диктатором, поскольку моя власть — это не более чем воля итальянского народа».

И так он продолжал говорить, все более витиевато и туманно, пока слушатели не перестали уже понимать, о чем идет речь, и сомневались в том, понятно ли это ему самому. В другой раз, когда обсуждались вопросы обороны Рима, он пустился в пространные рассуждения о «биологической деградации Франции». Лишь иногда его выступления напоминали те речи, которые он произносил в бытность свою социалистом много лет назад, и тогда он признавал политическую пагубность фашизма последнего периода. «Мы окончательно проиграли, — сказал он Никола Бомбаччи, — без права апелляции. Когда-нибудь история будет судить нас и окажется, что немало построено зданий и мостов; но она будет вынуждена заключить, что в сфере духа мы были лишь простыми пешками в эпоху нового кризиса человеческого сознания, и остались этими пешками до самого конца».

Теперь он все чаще высказывал подобные оценки. «Гитлер и я, — признал он во время одного из приступов подобного самоанализа, — мы предались своим иллюзиям, как два безумца. Нам остается лишь одно — создать миф». Он часто обращался к истории и к персонажам, деяния которых не нуждались в подобных ухищрениях. Он часто говорил о Фридрихе Великом, Наполеоне, Вашингтоне, Бисмарке, а из своих соотечественников — Гарибальди, Мадзини, Джолитти и, особенно, Криспи, чья карьера была во многом схожа с его собственной. Не раз дуче вспоминал своих современников: Пьетро Ненни, который «в конце концов остается хорошим итальянцем», Дино Гранди, который «несмотря ни на что» «лучший человек, созданный фашизмом». Он вспоминал Бриана, «пожалуй, единственного государственного деятеля, стремившегося создать европейскую федерацию, не прибегая к оружию»; Идена, которого он ненавидел; Рузвельта, которого презирал; Лэнсбери, Хора и Ллойд Джорджа, которым он симпатизировал; Сталина, которому он завидовал; и часто упоминал Черчилля, которым восхищался. Однако временами ему не удавалось скрыть зависть, которую вызвали у него успехи Черчилля. «У него нет духа европейской солидарности, — решил он однажды, — и он фактически не понимает ничего, кроме того, что нужно этим англичанам. Но сегодня он герой дня потому, что ненавидит немцев». Разумеется, большим достоинством Черчилля было то, что в представлении дуче он был не столько политиком, сколько пиратом. «Он настойчивый и упрямый старик, — сказал он как-то Меццасома с оттенком уважения, почти нежности. — В чем-то он похож на моего отца». Не всегда его отношение к людям отличалось подобным беспристрастием и терпимостью, и иной раз простое упоминание некоторых имен могло вызвать у него внезапный приступ ярости. Так, он совершенно не выносил, когда в его присутствии говорили о Фариначчи. «Не говорите о нем», — гневно сказал он однажды Дольману. — Он хочет стать моим преемником». «Не упоминайте его имени, — оборвал он собеседника в другой раз, когда зашел разговор еще об одном фашисте, которого он не любил, — у меня начинает зудеть все тело при одном его упоминании», — добавил он, лихорадочно расчесывая свои пальцы. Как-то во время одного из таких приступов раздражительности Меццасома, пытаясь навести Муссолини на приятную тему, спросил: «А вы, дуче? Что вы скажете о себе?»

«Я? — переспросил Муссолини, расплываясь в той своей загадочной улыбке, которая появлялась на его лице всякий раз перед тем, как он изрекал очередной становившийся знаменитым афоризм. — Я? Я не государственный деятель, я скорее похож на безумного поэта».

Ему хотелось быть поэтом подобно тому, как Гитлеру хотелось быть великим художником — кажется, большинство диктаторов — несостоявшиеся люди искусства. Ему хотелось обладать причудливым даром д'Аннунцио, Бодлера или Рембо и он вдохновенно говорил об этих поэтах, хотя и не всегда проводя различия между ними. Но он не был поэтом, не был им даже в том смысле, в котором сам себя считал таковым. Он много писал, как и всегда. Он создал новое издательство, «Корреспонденца репуббликана», выпускавшего в огромных количествах его полемические работы; он написал серию автобиографических статей для «Коррьере делла сера», опубликованных затем в виде книги; он перевел итальянскую версию «Валькирий» обратно на немецкий, чтобы потом сравнить этот перевод с оригиналом; он писал даже для школьного журнала. Но ни одна из этих

работ не была произведением «безумного поэта».

Возможно, он был ближе к своему идеалу, когда играл на скрипке. «Это позволяет мне заглянуть в вечность, — говорил он. — Когда я играю, мир удаляется от меня». Он играл без изящества, но в его игре была торжествующая сила, иногда и дикая истерия, отражавшая агонию крушения исполина. «Он даже в музыке проявлялся как диктатор, не признавая стиля или формы, — говорит Маргарита Сарфатти. — Владея средствами выразительности и техникой, он все играл на свой собственный лад». Часто по вечерам на вилле Фельтринелли он запирался от всех, чтобы сыграть некоторые из любимых им вещей Бетховена, Вагнера, Шуберта и Верди. Иногда, стоя в одиночестве в саду на фоне розовых мраморных стен, как бы образующих декорации, он играл с той неистовой силой, которую немецкие патрульные принимали за проявление гениальности. Однажды после воздушного налета он играл немецким офицерам в разрушенном доме отрывки из скрипичного концерта Бетховена, а когда он кончил и присутствовавшие стали аплодировать, он закрыл глаза как бы в экстазе.

Дуче теперь особенно нуждался в эмоциональной разрядке, которую давала ему игра на скрипке. На него давила удушливая атмосфера собственной семьи, все члены которой начиная с января 1944 года большую часть времени проводили на вилле — нелюбимый и заносчивый Витторио с женой и детьми, вдова Бруно Джина и ее дети, школьник Романо, его третий сын и Анна-Мария, младшая дочь [38] . Здесь же жили профессор Захариа и лейтенант Дихерофф — двадцатидвухлетний офицер связи, находившийся там по распоряжению Гитлера.

38

Несколько лет Витторио безуспешно работал в кинобизнесе. Теперь он живет в Южной Америке. Анна-Мария недавно вышла за муж в Италии. Романо руководит джаз-бандом.

В своих дневниках Рашель пишет о счастливой атмосфере, но немцы так не считали. Романо учился игре на аккордеоне, нестройные звуки которого наполняли весь дом, невестки часто ссорились. Витторио вынудил отца взять в качестве личных секретарей себя, кузена Вито и двух своих друзей вместо прежних, по его мнению — некомпетентных; внуки с шумом и визгом носились вокруг дома, призывая «дедушку дуче», сама же Рашель выражала свое недовольство то угрюмым молчанием, то потоком упреков и жалоб. Ее мучило содержание анонимного письма, сообщавшего о том, что Кларетта Петаччи, которая, как она полагала, навсегда исчезла из жизни ее мужа, теперь снова к нему вернулась и живет на вилле у озера. Рашель узнала о Кларетте в ночь 25 июля, когда, покинув виллу Торлония в страхе перед погромом, она поселилась в домике привратника, и один из слуг посочувствовал тому, что муж давно ей изменяет. «Не надо было мне этого говорить, — говорил он позднее. — К своему удивлению я понял, что она об этом не знает».

Узнав об аресте Муссолини, Кларетта с семьей уехала из Рима и 12 августа была арестована на озере Маджоре на вилле маркиза Боджиано — мужа своей сестры Мириам. Вместе с родителями и Мириам ее поместили в тюрьму замка Висконти в Новаре, где она проводила время в лихорадочном возбуждении, заполняя страницы дневника признаниями в великой любви к Бенито. «Я похожа на ласточку, — писала она в один из тех дней, и подобных записей в дневнике множество, — ласточку, которая по ошибке залетела в мансарду и в ужасе бьется головой о стены». Не довольствуясь подобными пространными романтическими записями в своем дневнике, она почти ежедневно писала письма в Палаццо Венеция, надеясь, что Муссолини каким-то образом сможет получить ее письма. «Не знаю, получишь ли ты это мое письмо, или его прочтут они, — писала она. — Не знаю, мне все равно, пусть читают. Я была слишком застенчива, чтобы говорить тебе о своей любви, сегодня я заявляю об этом всему миру и готова кричать об этом с самой высокой крыши. Я люблю тебя больше, чем раньше».

Она все еще находилась в тюрьме и писала с ненасытностью графомана, когда ее любовник вернулся в Италию из Мюнхена. Она была решительно настроена снова с ним соединиться. Присматривавшие за ней монахини тайком передали ее письмо брату Марчелло, который отправился в немецкий штаб в Новаре. Всю семью немедленно освободили, а через несколько дней в автомобиле немецкого командования ее повезли из гостиницы в Мерано, где она теперь находилась, на встречу с Муссолини. Она вернулась в отель Парко в состоянии экстатического восторга. Ей позволят вернуться к нему, сказала она, и когда для нее подыщут дом на озере Гарда, она сможет видеть его каждый день. Вскоре после этого Буффарини-Гвиди устроил переезд ее семьи на виллу Фьордализо, в парке виллы д'Аннунцио Витториале. Они разместились в этом большом и мрачном доме, превращенном в музей. Ей самой была отведена гостиная в высокой башне Витториале, где ее должен был охранять немецкий офицер — это была дополнительная мера безопасности на случай нападения партизан. Хотя она и отзывалась благодарно о немецкой предусмотрительности и писала сестре, что ей очень понравился этот молодой и привлекательный телохранитель, майор Франц Шпеглер был не столько охранником, сколько осведомителем. Одной из его основных обязанностей было составление еженедельных отчетов о Кларетте Петаччи для штаба гестапо в Вене, поскольку там предполагали, что она может оказывать на дуче неблагоприятное влияние.

На самом же деле Муссолини редко виделся со своей любовницей. Приступы ревнивой ярости Рашель становились невыносимыми, и поэтому он все реже и реже навещал Кларетту. Лишь изредка по вечерам, когда становилось темно, отправлялся он в Витториале, никогда не задерживаясь там подолгу. Он подъезжал на маленьком «фиате», оставив свой официальный «альфа-ромео» перед центральным входом в офис на Вилла-делле-Орсолине. Встречи были грустными и не приносили удовлетворения, говорила Кларетта. Замок был сырой и холодный, а окружавший его лес — полон немецких солдат. Здесь невозможно было найти ни счастья, ни даже уединения. Дважды он говорил ей, что не хочет больше приходить, но она начинала плакать и умоляла не оставлять ее, он сдавался и обещал снова скоро прийти.

Поделиться с друзьями: