Бенито Муссолини
Шрифт:
«Даже и для меня Муссолини был недосягаем. В течение полугода я не имел возможности встретиться с ним с глазу на глаз».
В течение всего этого дня шел опрос обвиняемых, их допрашивали повторно, зачитывали показания; но ни разу обвинению не удалось обнаружить хотя бы какой-то след того заговора, существование которого оно должно было доказать. Однако на следующее утро, когда суд возобновил работу, на рассмотрение был представлен документ, из которого было видно, что действия обвиняемых были далеко не так простодушны, как они это представляли накануне. Зачитанный председательствующим, который тщательно расставил все акценты, этот документ оказался докладом генерала графа Уго Кавальеро, бывшего начальника генерального штаба. Кавальеро нашли мертвым на садовой скамейке рано утром 14 сентября, через несколько часов после ужина в ставке фельдмаршала Кессельринга во Фраскати. Рядом с ним на скамейке лежал пистолет; и хотя пулевые отверстия с левой стороны головы едва ли могли свидетельствовать о самоубийстве,
Приняв документ Кавальеро в качестве свидетельства, члены трибунала почувствовали, что дело сделано. Остаток этого дня и весь следующий день ушли на слушание осторожных выступлений адвокатов обвиняемых, однако теперь, как возможно и с самого начала, результат не вызывал сомнений. В половине первого в понедельник председатель трибунала вошел в зал и объявил, что, за исключением Чианетти, осужденного к тридцати годам заключения, все обвиняемые были приговорены к смертной казни.
Чианетти прошептал: «Спасибо, спасибо». Маринелли потерял сознание. Де Боно воскликнул «Да здравствует Италия», и его возглас подхватили Паречи, Готтарди и Чиано.
В десять вечера того же дня священник, исповедовавший узников тюрьмы Дельи Скальци, пришел для встречи с осужденными. Немецкая охрана сначала не пропускала его в камеру Чиано, но после телефонного разговора с командованием гестапо он все же получил разрешение совершить последнее причастие.
Несколько ночей перед этим Чиано провел в совершенно ином обществе. Это была красивая молодая блондинка, которая, по замыслу гестапо, должна была выведать у податливого Чиано, где он прячет свои дневники. Полученный результат был несколько неожиданным. Донна Феличита не только не смогла чего-либо узнать, но, по свидетельству полковника Дольмана, она влюбилась в Чиано, горько рыдала, когда его приговорили к смертной казни и в конечном итоге стала агентом союзников.
В последние часы жизни Чиано из переданной ему записки с некоторым облегчением узнал, что его жена с помощью своего поклонника маркиза Эмилио Пуччи смогла пересечь границу и выехать в Швейцарию. Она прихватила некоторые его дневники, спрятав их в своем поясе, а более ранние из них и некоторые важные документы, связанные с итало-немецкими отношениями, изъятые Чиано из Палаццо Чиги, она отдала на хранение одному из врачей лечебницы Рамиолы. Эдца взяла эти дневники и документы из тайника в Риме в надежде, что они будут достаточной платой немцам в обмен на гарантии жизни Чиано. Уже начались было переговоры с гестапо в Италии, но Гиммлер, узнав об этом, убедил Гитлера положить им конец. Сам Чиано, кажется, никогда не верил в возможность их успеха и сказал священнику, посетившему его в ночь перед казнью, что уверен — немцы так или иначе сумели бы организовать его убийство.
Совершив обряд последнего причастия, священник добился разрешения поместить Чиано вместе с остальными осужденными, находившимися в камере де Боно. Маринелли перенес сердечный приступ и лежал на кровати, остальные сидели, разговаривая со священником. «Мы не говорили о прошлом, — рассказывал потом священник, — только о будущей жизни, о Боге и бессмертии души… Это была приятная ночь, почти сократовская». Паречи читал отрывки из Платона, которые они вместе обсуждали. Один раз кто-то упомянул Муссолини, и на какое-то время вернулись к разговорам о суде над ними. Готтарди предположил, что как изменников их будут расстреливать в спину. «Это уже слишком, — вскричал вдруг де Боно в гневе, едва не плача. — Я носил солдатскую форму шестьдесят два года, не разу не запятнав ее».
На рассвете стало известно, что казнь откладывается. Ночью они все подписали просьбу о помиловании, которую Паволини взялся вручить Муссолини, и надеялись, что приговор отменят хотя бы для де Боно. Заключенные снова стали надеяться, однако де Боно покачал головой и сказал: «Это пустые надежды. С нами Галеаццо». На самом деле Паволини не передал прошение, чтобы, как он сам выразился, Муссолини не «пришлось подтверждать смертный приговор».
В восемь часов
немецкий офицер явился в тюрьму с сообщением о том, что «технические трудности» преодолены и казнь совершится в течение часа в нескольких милях от Вероны в Форте Проколо. Пятеро заключенных в автомобиле были доставлены туда под немецким эскортом. Не владея собой, в припадке ярости Чиано стал проклинать Муссолини, де Боно, положив ему на плечо руку, убеждал его, что нужно постараться умереть, прощая.Утро было холодное, и де Боно старательно потирал руки по пути от машины к ряду школьных стульев, к которым всех их должны были привязать спиной к взводу, вызванному для расстрела. Чиано, полностью овладевший собой, указал на правое кресло и произнес, обращаясь к нему: «Это по праву ваше место, маршал».
«Не думаю, что высокое положение может иметь какое-либо значение в том путешествии, в которое мы скоро отправимся», — отвечал де Боно.
Они оба просили офицера полиции, командовавшего взводом, позволить сидеть лицом к стреляющим; им отказали в этом. Маринелли снова потерял сознание, и его пришлось нести до кресла, Паречи снял с себя подбитое мехом пальто и предложил его солдату, который его привязывал; Готтарди что-то нашептывал, возможно молитву. Небо было затянуто облаками, и фотограф Мюллер усомнился в том, что снимки получатся хорошо. Когда он устанавливал свою аппаратуру, де Боно воскликнул «Да здравствует Италия!» «Да здравствует Италия!» — подхватил Чиано.
Прозвучал приказ стрелять, в последний момент Чиано удалось высвободиться из веревок и обернуться лицом к стрелявшим. Они плохо прицелились, и командиру взвода пришлось подойти к Чиано и выстрелить ему в голову. Фотография Мюллера получилась достаточно четкой, чтобы показать совершенно спокойное, почти безмятежное лицо.
«Нас всех смыло одним штормом, — сказал Чиано священнику. — Передайте моим детям, что я умер без чувства горечи и обиды».
Двумя часами позже Муссолини председательствовал на совещании министров и бесстрастно сообщил им: «Правосудие свершилось».
Как это теперь бывало довольно часто, он провел бессонную ночь. По словам его секретаря Джованни Дольфина, в час ночи он хриплым голосом осведомлялся по телефону об Эдде и приговоренных к казни в Вероне. В шесть часов он звонил генералу Вольфу. Явно стараясь казаться спокойным и уравновешенным, он беседовал с ним в течение часа «совершенно по-дружески» и, по свидетельству полковника Дольмана и Мюлльхаузена, главы политического отдела немецкого посольства, он ни разу не «упоминал о надвигающейся трагедии». Вольф сказал Мюлльхаузену, что, по его мнению, Муссолини использовал этот разговор «как средство, позволяющее провести критические часы и не поддаться слабости».
Когда Дольфин пришел сообщить ему, что казнь отложена, он пробормотал что-то в ответ, продолжая писать за своим столом. Секретарь понимал, каких огромных усилий стоило ему это внешнее безразличие. Через час ему сообщили, что предатели казнены, и он выслушал это сообщение в тишине, стараясь не проявлять тех эмоций, которые — думал Дольфин — он явно испытывает. «Я никогда не жаждал крови, — произнес он раздраженно накануне вечером с оттенком извинения в голосе. — Что касается Чиано, то для меня он уже давным-давно умер». Теперь же он сказал кратко и сурово, что рад узнать о том, что его зять и остальные приговоренные умерли как хорошие итальянцы и фашисты, но когда дуче отправлялся на службу, не поев ничего за все утро, то, по словам Рашель, он «плакал слезами отчаяния». «Мы утратили любовь итальянского народа, — в отчаянии говорил он Дольфину, не прячась более за каменную маску. — Они никогда не смогут понять моих мучений…»
После суда в Вероне перемены настроения, превратившиеся за последние несколько лет в характерную особенность его все более неуравновешенного характера, стали еще более резкими и непредсказуемыми, чем раньше. На следующий день после казни Муссолини сказал министру иностранных дел: «Раз уж мы начали катать головы в пыли, надо идти до конца» и вручил Тамбурини, главе полиции, список неблагонадежных фашистов, которых следовало арестовать. Через несколько дней, однако, он передумал. Отменив указания, данные Тамбурини прежде, он стал говорить уже о терпимости и прощении. И действительно, в иные моменты казалось, что он утратил всякое желание властвовать и готов был только вспоминать свое прошлое и размышлять о своем месте в истории. Фотографы и журналисты по-прежнему посещали его, демонстрируя миру свидетельства того, что он еще жив и при этом нисколько не утратил своего душевного огня; но в личных разговорах все признавали, что он стал апатичным и казался побежденным. Он выглядел физически гораздо более здоровым, чем в момент освобождения из Гран-Сассо; он смело отвечал на вопросы и в устремленном в объектив взгляде ощущалась привычная сила, но когда снимок был сделан и записная книжка закрыта, он как бы впадал в летаргию. Однажды он спросил полковника Дольмана, действительно ли в Риме никто пальцем не пошевелил, чтобы помочь ему после ареста, и когда Дольман вынужден был признать, что так и было, он сказал в порыве гнева, что никогда не простит подобной неблагодарности. «Ни один человек не сделал для Рима больше со времен Юлия Цезаря. Я никогда не войду больше в Палаццо Венеция иначе, чем в роли завоевателя», — сказал он. Но на следующий день он уже забыл об этой вспышке гнева и своих притязаниях и снова погрузился в летаргию.