Берендеево царство
Шрифт:
— Нет, — ответил я.
— Где уж тебе…
Острота, которую принимал наш разговор, нисколько не отразилась на ее аппетите. Деловито насыщаясь, она так же деловито, между глотками чая, продолжала развивать свою мысль:
— Сережка-то увидел у меня домработницу и взбеленился. Ко мне женщина приходит, квартиру убирает и обед готовит. Муж мой и я — мы оба на работе. И не только днем, сам знаешь, и вечера прихватываем. А у меня еще ребят двое. Мне без помощи невозможно… Что с тобой?
Муж? Двое ребят? Это у Глафиры-то! А почему это меня удивило? Наверное, у меня было очень глупое
— Ну вот видишь. А у тебя кто-нибудь есть?
— Никого. — Я подумал о Тоне. Так ведь она не у меня. Она не моя.
Узнав, что я все еще одинок, Глафира задумалась, подперев щеку рукой. Спросила:
— Верку, сапожникову дочку, помнишь?
Да, что-то возникло в моей памяти, какой-то случай, заслоненный массой событий и потрясений.
— Это в Сороках? Да, припоминаю…
Мое неподдельное равнодушие удивило Глафиру, но она мне поверила.
— Ты был влюблен в нее без памяти, так что даже я отчаянно завидовала. Если хочешь знать, то и сейчас завидую.
Теперь я все вспомнил. Да, Вера, лицом напоминающая богородицу со старинной иконы, чем, кажется, она меня и увлекла.
— Кому ты завидовала?
— Всем: тебе, ей, ее любви.
— Так ведь тогда ты сама любила!..
Глафира резко поднялась из-за стола:
— Пора. Заговорились мы с тобой. — Убирая еду в низенький шкафик, она рассказывала: — Рольф? Ты про него вспомнил? Он русский немец, хороший человек. Преданный делу и расчетливый. Хлеб у мужиков умел найти и взять. Он и в любви с таким же расчетом подходил: изъять излишки. Очень он торопил меня сдать ему излишки любви. И очень практически на все смотрел. По-деловому. А мне настоящей любви хотелось, такой, как у Верки хотя бы…
Она подошла к зеркалу и несколько раз провела по своим коротко подстриженным волосам. Чувствовалось, что она не простила Рольфу и не простит никогда, потому что она-то его любила, а может быть, и сейчас продолжает любить.
— Как ты мог забыть, Верку-то? Она ведь стрелялась из-за любви. Вернее, оттого, что любви не получилось. Я ее пригрела тогда. А где она сейчас, не знаю. Поступила в педтехникум, кажется. Или в медицинский. Тебя-то она помнит.
— Ты откуда знаешь? Она говорила?
— Верка-то? Она скажет, дожидайся. Бабы все обиды забывают, кроме любовных. А ты ее обидел, не со зла, конечно.
Нет, не простила она Рольфу. А Тоню я ничем таким не обижал, и когда я ей все расскажу, она поймет и вернется. Только бы мне успеть, только бы увидеть ее, она все поймет.
— О чем задумался?
Глафира смотрела на меня сверху вниз, не наклоняя головы, а только опустив веки.
Я поднялся. Теперь наши глаза оказались на одном уровне, но она все продолжала смотреть сверху вниз.
— О делах, — ответил я.
— А почему покраснел, когда спросила? О девушке подумал? А говоришь — никого нет.
Теперь она заглядывала в мои глаза, а я смотрел на блестящие носки ее черных туфель и вроде как бы оправдывался:
— Говорю то, что есть. Ее еще надо найти, еще уговорить.
— А на кого ты злишься? На меня? Не надо. Вечером придешь?
— К вечеру я должен быть в совхозе.
— Вечером ты придешь сюда, ко мне, — приказала Глафира.
Истомленный
полдневным жаром, исхлестанный горячей степной пылью товарный поезд втащился, как в туннель, в огромный бор. Это был рай, полный прохладной отрады и смоляных запахов. Рай. Так, наверное, каждый раз думала Тоня, приезжая сюда на каникулы или когда особенно нестерпим делался вишняковский дом.Как-то я буду встречен в этом райском месте? Пока все шло хорошо: музыка, которую поезд меланхолически разыгрывал, проходя над клавишами шпал, действовала успокаивающе. На нее отзывалась каждая сосна, как напряженная струна в рояле. Паровоз коротко ахнул, и все сосны восторженно заахали радостными и чистыми голосами. Седоватый дым ластился к молоденьким елочкам. Все шло хорошо и вселяло надежды, хотя мне было совсем неясно, на что я, собственно, надеюсь. Глафира, что ли, меня обнадежила: «Бабы все обиды забывают, кроме любовных». Хорошо, если так.
Вот и станция Бор среди сосен. Вот и водокачка, поднявшая свою остроконечную голову почти вровень с соснами. Вот, наверное, и Тонин дед. Хорошо, чтобы он и в самом деле оказался лучшим человеком на свете…
Около водокачки стоял высокий сутулый старик, очень похожий на Горького. Он, очевидно, и сам это знал и всячески подчеркивал: брил бороду, оставлял усы, свисающие у концов рта, и смотрел из-под мохнатых бровей беспощадными глазами любознательного ребенка.
— Вы Василий Иванович Вишняков? — утверждающе спросил я.
— Почему вы так решили? — голос басистый и звучный, улыбка мягкая, но совсем не обнадеживающая.
— Вы стоите около водокачки.
— Ну что ж, примета верная. Вы к Тоне?
Его вопрос меня не удивил: конечно, только ему Тоня могла поверить все свои дела и намерения.
— Да. Она здесь?
— Нет. — Осуждающий взгляд из-под нависших бровей. — А зачем она вам?
— Райком командирует ее на курсы шоферов. Дело срочное.
Кажется, он мне не поверил.
— Ага. Это, значит, вас райком прислал?
— Никто меня не посылал. Мне надо найти Тоню, и я ее найду!
— Долго же вы собирались.
— Я не собирался. Я искал ее! И не знал, где…
Должно быть, мое отчаяние подействовало. Он участливо спросил:
— Искали? Она вам оставила записку, когда уезжала из дому. Ждала вас на другой же день и еще потом целую неделю.
На другой день? В этот именно день я решительно осудил не только Тоню, но и всех женщин вообще. Верно, назавтра они получили амнистию, все, кроме главной виновницы. Ее-то я не собирался прощать. Я ее презирал. А потом понял, какая все это чепуха по сравнению с отчаянной тоской, которая в конце концов и приволокла меня в этот сосновый рай.
— Я ничего не получал, никакой записки. Я ничего не знаю, понимаете, ничего!
Все ясно. Нас обманули, обвели вокруг пальца — ее отец и тетка. Показали клочки моей записки, которую сами же изорвали. Может быть, и ее записка была там же. Василий Иванович подтвердил мои предположения:
— Да, вашей записки она и не получала. Не передали.
— Подлецы! — вырвалось у меня. — Извините.
— Ничего. Стоит. Я ему еще морду набью.
Лучший человек на свете крепко сжал мое плечо.