Берлинское кольцо
Шрифт:
Этого не знал Юзеф. Не знали, должно быть, и остальные товарищи из нашей группы. Поэтому решили считать новичка по-прежнему в списке и, следовательно, продолжать борьбу за него. Борьба имела свое конкретное выражение — внушать Паулю Крамеру, старшему мастеру, или, как мы его еще называли, фюреру серной кислоты, что новичок вовсе не новичок и обойтись без него в цинкографии нельзя. Именно сейчас нельзя, когда работы больше, чем надо. Внушение я опять-таки взял на себя. Надеялся, что Крамер согласится задержать травщика хотя бы на месяц или два, а там видно будет.
Все шло хорошо, если не считать моих личных неприятностей. Я называю их неприятностями, хотя они тогда едва не повергли меня
От меня это скрывали. Долго скрывали товарищи, боясь смертельно ранить. Но измена не та тайна, от которой следует оберегать сердца. И я узнал… Как раз в те дни.
Лучше бы сын умер, погиб на фронте — я не знаю, что еще случается с людьми. Но это… И мне надо было стоять, твердо стоять. После пяти лет лагеря… Впрочем, это личное — у каждого есть дети и они не всегда следуют путем родителей, чаще не следуют… Но это больно… Очень больно.
Ваш друг шел моей дорогой, не пугайтесь отождествления, я имею в виду дорогу борьбы и протеста вообще… Не буквальное совпадение тропы. И он нуждался в моей помощи, хотя и не сознавал еще этого.
Вы знаете, что я решил тогда? Нет, не знаете, и никто не знает. Мои руки были почти незаменимы для Крамера — тогда незаменимы. Лежали горы документов, и их следовало перевести на металл. Мне пришла в голову мысль научить Исламбека своему искусству, заставить его в конце концов владеть инструментом, как я. И когда он нащупает штрих, уйти самому. Уйти, чтобы он стал нужным, стал единственным, чтобы без него взвыл Крамер.
Как уйти, вы спрашиваете? Физически. Я хотел сжечь руки. Да, сжечь… Без рук нет гравера, нет Оскара Грюнбаха… Вообще ничего нет…
Сейчас это кажется страшным. Не скрою, мне жаль своих рук, даже теперь, когда они стары. Все-таки руки, и я их люблю. Тогда это не казалось ни ужасным, ни трагическим. Это было необходимо…
Я стал учить его. Учить самым суровым, жестоким методом: не давал отдыхать, не давал спать. Крамер хвалил нас, радовался тому, что появляется еще один гравер. Нам стали выдавать по брикетику концентратов для поддержания сил. Вы думаете, в лагере только били, морили голодом или расстреливали. Там было все сложнее и страшнее — там эксплуатировали человеческие инстинкты и потребности. Желудок был главным союзником наших хозяев, и он часто, очень часто оказывал им помощь в борьбе с людьми. Ну, да это старая истина.
Я возвращаюсь к Исламбеку. Мне казалось, что ученик мой не слишком прилежен, если и старался иногда, то только ради того, чтобы угодить мне, отблагодарить, что ли. И когда я сердился, он хлопал меня по плечу и говорил примирительно:
— Понимаю, пусть Крамер думает, что мы готовы отдать жизнь во имя благополучия фюрера серной кислоты…
Да, он не знал и не хотел знать о нависшей опасности и считал мою затею лишь удачной ширмой, хитрой уловкой, чем-то временным, предназначенным для тактического отступления.
Однажды Исламбека сняли с работы. Пришел обершарфюрер —
был такой щупленький, кривой на один глаз эсэсовец при коменданте лагеря — и потребовал моего ученика. Крамер, конечно, запротестовал. Нашу работу никто не имел права прерывать, ибо это была важная и строго секретная работа, мы находились на территории Фриденталя и подчинялись только шестому отделу Главного управления имперской безопасности. Но обершарфюрер ткнул под нос Крамеру какую-то бумажку, и тот отступил.Я напугался. Кроме меня, здесь никто не знал о списке Баумкеттера и о том, что в нем значился Исламбек. Первое, что пришло мне на ум, это предупредить как-то моего ученика. И я кинулся к нему, будто хотел отобрать инструмент и резиновые перчатки, но Исламбек взглядом остановил меня, дал понять, что беспокоиться нечего.
Боже, ничего, ничего не знал парень. Счастливец: ведь легче умереть внезапно, не ожидая, не готовясь, не испытывая мучительного приближения к роковому концу.
В небольшом помещении с двумя решетчатыми окнами во двор, хозяйственный двор: там стояли тележки, катки, небольшой трактор с прицепом и огромная цистерна для воды — Исламбека ждал Ольшер. Комендант ушел, оставив гауптштурмфюрера наедине с заключенным. Так потребовал гауптштурмфюрер.
Когда ввели Исламбека, осунувшийся, бледный, с воспаленными глазами Ольшер глянул настороженно на заключенного, на секунду оживился и снова померк. Заключенный не вызвал у него того чувства надежды, во имя которого он, собственно, и приехал в Заксенхаузен. Саид был жалким в своем лагерном одеянии, исхудалый донельзя, тень человека — не противник, не существо, способное быть полезным начальнику «Тюркостштелле».
Получив вызов, Ольшер уловил какую-то угрозу в тоне, в словах, начертанных на листке бумаги, и надеялся встретить дерзкого, смелого человека. А перед ним — проситель. На что еще, кроме просьбы, способен этот поверженный в прах туркестанец.
Заложив ногу за ногу, откинувшись на спинку грубого, обтертого неведомо кем, стула, Ольшер смотрел с досадой на стоящего у порога Исламбека к ждал. Ждал мольбы, унижения, лести. И от сознания того, что он ошибся, что напрасно ехал в этот холодный, вонючий лагерь и вынужден выслушивать стон несчастного, все внутри у Ольшера сжалось в каком-то тупом отвращении и к окружающему и к самому себе. Он увидел отчетливо, почти зримо свое собственное унижение.
— Ну, говорите, только короче, — бросил он Саиду.
Саид все еще стоял у порога, ждал приглашения сесть или хотя бы разрешения приблизиться. Услышав «ну!», он понял, что гауптштурмфюрер не собирается говорить «на равных», и шагнул сам к столу.
Ольшер боялся смертельно белых глаз, устремленных на него с мольбой. Крика исступленного боялся. Поэтому, заглушив заранее в себе все способное почувствовать человеческое и откликнуться на него, отвернулся к окну и стал с безразличием смотреть на тележки и цистерну, выпятившую огромное белое брюхо перед самыми решетками. Он не услышал крика — не прозвучал исступленный крик. Прозвучали шаги. Довольно твердые. Заскрипел деревянный стул, такой же, как у Ольшера, — на него сел человек. Заключенный.
— Я должен сделать заявление, представляющее интерес для Главного управления СС…
Не просит, — удивился и даже чуточку обрадовался Ольшер, — значит, что-то в ном есть. Но что?
— Вы повторяетесь, милый мой, а у меня нет ни времени, ни желания выслушивать уже известное.
Да, вступление Исламбека было уже приведено в записке. Но он повторил не для того, чтобы напомнить Ольшеру о ней, а для того, чтобы подчеркнуть важность предстоящего разговора. Теперь можно было приблизить к тайне и самого гауптштурмфюрера.