Бермудский треугольник
Шрифт:
— Егорушка, не обижай господина Пескова! Ты, как в том анекдоте, затюкал Исидора Львовича! Что касается твоей брезгливости к авангарду, то Бог им судья — в живописи не тесно ни гениям, ни бездарностям!
«Ну, дед сейчас бросится в атаку, — подумал Андрей, — и начнет громить и соглашательство Василия Ильича, и лицемеров постмодернистов, которые перелицовывают чужие идеи, ведут к уродству, являются фальшивомонетчиками всех мастей, а их живопись — это жалкий вопль мазни забытых модернистов, поэтому лучше быть нулем, ничем…»
— Примиренцев в монастырь? — вскричал Егор Александрович, веселея от несогласия своего друга и широкой улыбкой показывая крепкие зубы. —
Вокруг хохотали, потому что Пескова рядом с Егором Александровичем не было: кругленький, потный, на коротеньких ножках, размахивая короткими руками, он багровым окороком катился мимо гостей к двери, и обтянутая клетчатым пиджаком покатая жирная спина его, складка вместо шеи, вдавленная в плечи голова выражали крайнюю степень взбешенности. Он кидал за спину задыхающиеся вскрики, как шипящие в воздухе гранаты:
— Невежа! Варвар! Невежа! Невежа!..
— Политик может уйти и вместе с собой погубить все невежественное человечество, — сказал вслед ему Егор Александрович и принялся наполнять рюмки. — Несообразность всех нас в том, что мы все опасно больны всепрощением, Вася, дорогой! Ты доверчив и добр до безобразия. Давай свою чашу, долью. И не будем хоть с тобой прояснять правду-матку.
— Оставь, Егор! Не надобно тебе было обижать человека! — возразил Василий Ильич. — Нехорошо как-то. Связался медведь с цыпленком.
— Обижать? Господина Пескова? Где Песков прошел, там трава не растет! — хмыкнул Егор Александрович. — Его? Обидеть? Невозможно! Слишком благородно! Виноват я, что разрешил ему явиться. Таких интеллектуалов надо с разбега гнать взашей из всех мастерских. Иначе в конце концов он всех голодных живописцев купит с потрохами за бесценок в наше идиотическое время! Цыпленок, разжиревший на продаже чужих картин. Грабитель! Таких разбойников в навоз носом тыкать надо!
— Что ты, что ты, не так свирепо, Егорушка, — сконфузился Василий Ильич. — Ты употребляешь непотребные обороты. Вон твой иностранец, должно, уж получил полное образование. Да Господь Бог тебе знамение не подавал личные законы навязывать. Каждый по-своему умен.
— Правильно! — расхохотался Егор Александрович. — Но не очень! Вернее, так: суди, брат, со своей колокольни, ибо химерную объективность придумали ничтожества! Все эти охи, ахи скептиков и либералов — жалкие парадоксы сознания. Вкус! Природный или воспитанный вкус — мера всего!
— Он у вас есть? — спросил с ехидцей один из нетрезвых бородачей.
— Сильно надеюсь. Иначе пошел бы в грузчики и потихоньку спился. Да, вкус! Глянь-ка, внук! — Он взял Андрея за локоть. — Погляди на американца. Ты видишь его глаза? Какого дьявола он рванулся к «Катастрофе» и торчит перед ней? Неспроста. Вряд ли он раскусит ее смысл без нашей помощи. Не думаешь ли ты, внучек, что я показываю эту картину и собираюсь продать ее?
— Не верю, что ты решился, — сказал Андрей.
— Молодец. Не продам и за миллион долларов. Пока еще она не имеет цены.
— Зачем тогда ты ее выставил?
— Дразнить гусей.
Андрей знал, что эту незаконченную картину дед ни разу не выставлял на официальных вернисажах, но не скрывал ее, когда наведывались в мастерскую коллеги, вроде бы вскользь проверяя производимое ею впечатление. Андрей не совсем понимал, почему картина не закончена,
точнее — почему дед не заканчивал ее, а когда видел, как тот с кистью в хмурой задумчивости стоял перед полотном, удерживался обидеть деда «дурацкими вопросами», догадываясь, что картина не отпускает и мучает его. Нет, картина не была предназначена дразнить гусей — Демидов лукавил: от картины этой несло леденящим до дрожи холодом, беспросветной жутью гибели.Огромные, растопыренные рубчатые колеса, похожие на клешни чудовищного внеземного краба, сплошь загораживали небо с задавленной щелочкой заката, грозно выпирали из адской черноты с неотвратимо-смертельной тупой и слепой силой, висели вкось над кюветом, могильно темнеющим сбоку проселка, где навзничь лежала молодая женщина. Потухающий блик заката падал на едва видимое ее лицо, безнадежно запрокинутое назад с выражением навечной немоты, и противоестественно нежно белела слегка откинутая, открытая до бедра нога в модном сапожке. Справа на размытой дождем дороге лицом вниз лежал мужчина в рабочей куртке, в поношенных, заляпанных глиной ботинках, одна рука в последней муке впивалась пальцами в грязь, голова подмято упиралась в огромное колесо, принесшее гибель. Катастрофа произошла только что, и фары гигантского грузовика еще слабо, умирающе светились перед тем, как погаснуть совсем.
— И долго, Егор, ты этим чудовищем будешь дразнить гусей? — спросил Василий Ильич насупленно. — Мистер Хейт, по-моему, ошеломлен твоим диким реализмом. Он ничего не видит, кроме твоей картины.
— Прекрасно! Мистер Хейт, позвольте спросить, вам нравится моя работа? — с преувеличенной любезностью обратился Егор Александрович к американцу. — Она трогает вас? Или?..
Мистер Хейт проворно повернулся к Демидову острым аскетическим лицом.
— О да, — сказал он. — Это страшно. Это символ.
— Символ?
— Здесь написано название: «Катастрофа», — ответил мистер Хейт, выпукло произнося слова, чтобы преодолеть акцент. — Это — нет. Это — нет. Это тотальный символ — гибель. Это — смерть. Здесь под колесами Россия — русские. Так? Да? — Он снова перевел взгляд на картину: — Это безумие. Катастрофа России…
Егор Александрович, щурясь, смотрел на заостренное лицо мистера Хейта, сохраняя любезное настроение легкомысленного творца, которому, между прочим, небезынтересно знать мнение о своих вещах.
— Извините, мистер Хейт, я хотел сказать не вполне то, что вы думаете, — возразил он с намеренной невозмутимостью. — Вы понимаете картину через край… прямолинейно. Я отнюдь не политик. Я думал, если хотите, сказать о трагедии случайности. Такое может быть и в Америке. Вся человеческая жизнь — случайность, которая обрывается, как паутина, в одночасье. Вот моя мысль, мистер Хейт, никакой политики.
— О нет! — выговорил мистер Хейт. — Случайность — это закон. Вы тут… показали финал России, финал русских. Это политика. Вы не эстет. Вы реалист. Очень реалист.
— Я живописец, мистер Хейт.
«Дед лукавит, играет под простачка, а американец не так уж наивен», — подумал Андрей, невольно соглашаясь с американцем, потому что эта картина вызывала роковой ужас перед случайной гибелью двух людей на грязной осенней дороге и что-то несравнимо большее, непоправимое, случившееся со всеми, и безысходное чувство общей беды стягивало горло.
— Вы… большой живописец, но… но большой пессимист, — сказал мистер Хейт, выделяя слова. — Россия не будет гибнуть, не будет умирать. Россия пойдет к Европе и Америке, будет демократия, будет… как это называется… не святая Русь, а цивилизованная жизнь… так, так будет.